«Ты знал?»

«Нет».

«И подполковник не знал?»

«Разумеется, иначе бы он…»

«И Николай? Ведь он ехал с нами! Егор, милый, мы все должны сделать, чтобы не распахали кладбище».

Сейчас, стоя у кухонного окна, она чувствовала себя в том состоянии, в каком она произносила тогда эти слова. Но она видела теперь, что слова те были излишни, что судьба кладбища и без того волновала всех, кто жил на разъезде, и все они, как выразился бывший начальник разъезда старый Фотич, вели войну с лесопосадчиками. Они отстаивали кладбище. «Проще простого, — говорили они, — посадить вручную деревья по кладбищу». Но как раз этих ручных работ и не было предусмотрено в плане лесопосадки, а все должно было делаться машинами: и подготовка почвы, и посадка, и последующая обработка загона. «У нас план, — говорили лесопосадчики, — вот, пожалуйста». Они соглашались не распахивать кладбище лишь в том случае, если будет пересмотрена смета и отпущены дополнительные средства. Добиться же этих дополнительных средств было не так-то просто. Все в области как будто были согласны, что кладбище нельзя трогать, никто не противился, но и решение не принималось, дело затягивалось, и Егор, включившись в борьбу, целыми днями пропадал в Талейске, добиваясь решения. С разъезда звонили в управление дороги и в другие разные инстанции, а старый Фотич уходил на кладбище и на виду у бригадира лесопосадчиков поправлял могилы и красил оградки.

Вечером, когда из Талейска возвращался Егор, все сходились к дому Прасковьи Григорьевны, советовались и обсуждали, что еще можно и нужно предпринять.

«Надо в Криводолку, к председателю».

«И в Бычковку».

«Нехай их со сметой: всем народом сделаем, пускай разрешат».

«Это мысль. Но опять-таки нужна бумага. Если колхозники решат, правление, я имею в виду, если оформят протоколом…»

И наутро уже ехали в Криводолку и Бычковку, к председателям для разговоров.

Шура не думала о том, что заставляло этих людей брать на себя такие хлопоты; ей казалось, что она вполне понимала их, потому что вид кладбища вызывал в ней свои тяжелые воспоминания. Перед ней вставала ее сиротская жизнь: от того дня, как она начала помнить себя, и до минуты, когда в комнату к ней вошел старый незнакомый человек и рассказал о ее отце и матери; ей живо представилось, что где-то (Варзин не знал, и никто не мог пока сказать ей, где) были могилы ее отца и матери, что, наверное, вот такие же, как здесь, на разъезде, люди ухаживали и оберегали те могилы, и, когда она думала об этом, на глаза ее наворачивались слезы. С той же энергией, как Прасковья Григорьевна, как Егор и бывший начальник разъезда старый Фотич, как все население пяти стоявших у железнодорожного полотна домиков, Шура взялась за дело. Она звонила с разъезда в Талейск, ходила с Фотичем на кладбище и помогала красить оградки. Впервые она жила как бы не своею, а общею с людьми жизнью, и возможность такой жизни была для нее открытием, была как раз тем миром, который она вбирала в себя и которому радовалась так, как иногда радуются дети родительской ласке.

Через неделю, когда все было улажено («То ничего, — как сказал Фотич, — то все сразу: и колхозники прислали протоколы, и областные организации вынесли свое положительное решение»), и в оставшиеся до отъезда дни Шура вместе с Егором ходила в лес собирать грибы и ягоды, а вечером отправлялась за восемь верст, в Криводолку, на танцы, — испытывала такое чувство, будто ей чего-то недоставало. «Было весело, но было не так», — говорила она себе теперь, не вникая, как и тогда, в подробности, чего именно недоставало ей. Ей приятно было вспомнить и клуб в Криводолке, и ночную дорогу вдоль пшеничного поля, по которой они шли после танцев на разъезд, домой, и шутки, и ласковый голос Егора, но она снова и снова возвращалась мыслью к кладбищу. Она видела перед собой Фотича, сидящего на корточках и красившего оградку. Руки его были в краске; обвернутой в газету кисточкой он медленно и старательно проводил по тонким железным прутьям оградки.

«Ты имена правильно пиши», — вставая, разгибая спину и передвигаясь вперед, говорил он Шуре.

«Все у меня на бумаге», — отвечала Шура.

В руке ее теперь как будто снова была кисточка, и она выводила ею белые на голубом фоне слова: «СОФЬЯ БОГАТЕНКОВА».

— Как все сложно в жизни, — сказала она, почувствовав, что стоявший за ее спиною Егор (уставший, очевидно, с дороги, но не хотевший теперь говорить об этом Шуре) переступил с ноги на ногу.

— Ты о чем?

— О подполковнике. Обо всем.

— А-а, все об этом…

— И ведь ты ничего не знал!..

X

Утром сквозь сон Егор слышал, как встала, собралась и ушла на работу Шура. Двухнедельный отпуск ее кончился; у него же впереди было еще двенадцать свободных дней, которые он должен был провести здесь, в городе, с Шурой, отправляя ее по утрам на службу и встречая по вечерам, и это теперь, в полусне, представлялось ему какою-то однообразной и обременявшей жизнь необходимостью. То как будто просыпаясь, то вновь погружаясь в дремоту, он видел перед собой этот сон, в котором лишь чередовались проводы и встречи, проводы и встречи, и сон тянулся, как нить с разматывающегося клубка, и клубок при этом не уменьшался, а странно увеличивался в размерах. «Почему нить? Почему клубок?» — думал он, пытаясь оторваться, уйти от этой навязчивой картины, проснуться. Шум шагов, когда Шура еще ходила по комнате, шорох надеваемого ею платья были слышны ему; он слышал прикосновение ее губ и негромко сказанное ею: «Спи», — когда она, уже собравшись уходить, наклонилась над ним, но и в эту минуту сон так одолевал его, что он не в силах был ни пошевелиться, ни открыть глаза. «Ну, счастливо, иди», — мысленно проговорил он, лишь на мгновение проснувшись. Когда же за Шурой щелкнула дверь, в комнате наступила тишина и он почувствовал, что остался один, — ни дремоты, ни тяжелого сна как будто не было только что, он открыл глаза, сел на кровати и потянулся, а через минуту уже ходил по комнате, приседая и делая те самые движения руками («Вдох! Выдох!»), как он делал прежде, когда жил один на частной квартире. «Хм, нить, — подумал он, вспомнив то, что снилось ему. — Вот приснится же!» При этих последних словах на лице его вспыхнула улыбка, и удовлетворение и спокойствие вновь как бы начали возвращаться к нему. «Очевидно, все так и должно быть, — наконец решительно сказал он себе, когда освежившись по пояс холодной водой и докрасна растеревшись полотенцем, надел чистую, приготовленную ему и выглаженную Шурой белую рубашку. — Надо лишь привыкнуть и присоединить к своей эту часть жизни».

На кухне его ожидали остывший уже завтрак и записка: «Пожалуйста, не приходи в отделение, мы должны сходить к Богатенковым домой, обязательно, как просила мама!» Егор прочитал записку и, свернув, снова положил на стол. «Какая разница, домой так домой», — про себя проговорил он, хотя ему казалось, что лучше и проще было бы зайти к подполковнику в кабинет, передать письмо и сказать, что все в порядке, что вопрос решен положительно, и могилы запахивать не будут. И если бы не Шура, он бы так и сделал («Ведь это вроде как заискивание», — морщась, подумал Егор); но он вспомнил, как еще вчера вечером сказал Шуре: «Хорошо, сходим», — и это, что он уже был связан обещанием и что, разумеется, не выполнить обещание не мог, слегка раздражало его. Он подумал: «Да она, кажется, и не настаивала особенно? Она сказала всего два слова». Нахмурившись, Егор посмотрел на Шурину записку.

Он позавтракал и, не убирая со стола, накинув пиджак на плечи, вышел на улицу. Он прошел на рынок, купил свежие газеты и папиросы. Так как он все же не мог идти в отделение, а ему хотелось узнать новости, какие, несомненно, произошли за две недели, пока они жили на разъезде, он решил проведать Лаврушина. Ему вспомнилась последняя встреча и разговор с ним, и вместе с этим воспоминанием перед ним как бы сразу встала вся его беспокойная следовательская жизнь; он шел к Лаврушину без удовольствия и, чем ближе подходил к прокуратуре, тем сильнее втягивался в тот свой мир дел и событий, какой был привычен и необходим ему более, чем непривычное еще ему семейное счастье.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: