Несколько солдат привычно подхватили припев:
...Ой, вы, майские ночи прекрасные,
Соловьиные песни в саду.
Ой, вы очи лучистые ясные,
Лучше вас не найду...
Песня понеслась ввысь, в бездонное голубое небо, туда, где прозрачный воздух был пронизан утренним звоном жаворонка. Песня ширилась, крепла, хотела заглушить птицу. И солнце, свежее, яркое, выглянуло из-за гор, остановилось, прислушиваясь к этому состязанию. Пробежал легкий ветерок, зашелестел вспотевшими от утренней росы листьями, и казалось, что деревья тихонько подпевают солдатам и грустят по тем далеким краям, о которых так ласково говорится в песне...
А Борис Тимонин, слушая песню, смотрел на солдат и с грустью думал о том, что сегодня он последний день с ними. Как сроднился он с этими людьми в серых шинелях за долгие годы совместной службы! А сколько ему, замполиту роты, пришлось повозиться с некоторыми из них, воспитывая характеры. Так заботливый садовник ухаживает за молодыми деревьями: обрезает искривленные, засохшие, лишние ветки, формируя крону и оберегая направляющую ветвь, чтобы и рост был, и плоды были крупнее...
— Грустишь, комиссар? — Никто не заметил, как подошел командир роты — черноволосый, похожий на цыгана капитан Рогов, затянутый в скрипучую портупею. Он уселся на скамейке рядом, взял из рук Тимонина пачку «Казбека», вынул папиросу, прикурил. Борис посмотрел на него и тихо ответил:
— Да, командир.
И, готовясь рассердиться, замолчал,ожидая, что Рогов еще, чего доброго, станет его успокаивать. Но капитан занялся своею папиросою. Борис оценил тактичное молчание ротного и так же тихо продолжал:
— Не хочется мне, Андрей, расставаться со всем этим,— он кивнул в сторону казармы, поющих солдат.— Привык...
— Да-а,— протянул Рогов,— пятнадцать лет не шутка.
— Ты вот у нас недавно, а я все пятнадцать лет прослужил в этом полку. Только и перерыва, что отлеживался в госпиталях после ранения. Как подобрал меня мальчишкой наш комбат на Дону, так и не расстаюсь. И вот сейчас... будто из родного дома уезжаю...
У Бориса защемило на сердце: так не хотелось покидать полк, роту, боевых товарищей, с которыми столько пережито-перетерто. Где-то, кажется, в Дагестане, день рождения человека празднуют не тогда, когда он родился, а когда самостоятельно сделал какую-нибудь вещь. Если следовать этому обычаю, то можно считать, что Тимонин родился здесь, в полку. Правда, в первый день своей самостоятельной жизни он не вещь сделал, а убил фашиста, защищая Родину. Да, полк для него был родным домом. Здесь он впервые понял, что жизнь— не теплое благополучие, а тяжелый бой, в котором за Отчизну готов отдать всю свою кровь, каплю за каплей, и сберечь последний патрон для себя, если нет другого выхода. Здесь он понял, что обгорелый, пропахший солдатской махоркой сухарь, разрубленный саперной лопаткой пополам — себе и другу, — сытнее самого вкусного обеда в доме врага. Здесь, в этом полку, он получил первую лычку на погоны, первую медаль и первую рану...
Тимонин зажег потухшую папиросу, глухо проговорил:
— У меня ведь никого нет из родных... И у Нади тоже... Ехать, собственно, некуда...
Он посмотрел на молчавшего Рогова, и ему стало стыдно за свое нытье. Ну не об этом же надо говорить с товарищем сейчас! Из-за чего раскис? Но сразу сменить настроение Борис не мог и заговорил грубоватым тоном:
— Вот что, Андрей, ты проследи, чтобы рядовой Левочка обменял книги для ротной библиотечки, а то солдатам нечего читать. Потом, Елисеев сегодня уезжает, значит, в роте баяниста не будет. Я договорился с начальником полкового клуба, он обещал выдать нам домровый оркестр. Лучшего сопровождения для нашего самодеятельного хора не найти. Среди новичков есть три музыканта-—играют на струнных инструментах. Пусть они учат других солдат. Ты только постарайся получить оркестр.
— Ладно, сделаю,— серьезно сказал Рогов.
— Учти: это нелегко, начклуба мастак давать обещания, его, грубо говоря, за горло брать надо.
Рогов улыбнулся:
— Брось ты, Боря, о делах толковать. Лучше скажи: писать будешь?
— А как же. Я и комбату слово дал.
— Ну, а как Надя на твое увольнение смотрит?
— Рада. Хоть поживем, говорит, по-людски, на одном месте, в своей квартире, без учений и тревог.
— Она по-своему права...
Разговор перебил подошедший дежурный по роте.
— Товарищ капитан, — обратился он к Рогову,— приказано выводить людей на плац для построения.
У Тимонина екнуло сердце. Он не слышал, что говорил дежурному командир роты, какие потом подавались команды. Ему хотелось запомнить этот последний день: хватающую за душу солдатскую песню, хрустальную трель жаворонка в наполненном солнцем небе, тихий шелест росистой листвы...
...Полк выстроился на плацу поротно, в две шеренги, как на инспекторском смотре. Перед фронтом, шагах в двадцати — группа отъезжающих, лицом к своим боевым товарищам. Тимонин стоял на правом фланге этой группы и думал: «Вот уже и не в общем строю...» Он, почти не замечая, смотрел, как хлопотливо бегал перед строем сухощавый начальник штаба, как докладывал командиру полка, грузному полковнику с обвислыми поседевшими усами.
— Смотри, Борис,— шепнул Тимонину стоявший рядом замполит шестой роты,— Воронов-то как волнуется, усы кусает. Жалко, видно, бате расставаться с нами.
Тимонин не ответил. Он и в последний день не хотел нарушать священную дисциплину строя.
Полковник Воронов минуты две постоял перед строем отъезжающих, потом резко повернулся и зазвеневшим голосом скомандовал:
— Полк, под Знамя, слушай — на кра-а...ул!
Вздрогнул строй, чуть качнулись солдаты, выполняя прием, и замерли, повернув головы влево. Офицеры взяли под козырек. Какую-то секунду длилась мертвая тишина, пока затянутый в парадный мундир капельмейстер поднимал вверх руку в белой перчатке. Но вот он резко взмахнул ею, и оркестр грянул «Встречный».
Могучий рев меди, глухой рокот барабана отозвались в сердце, оно забилось частыми, тревожными ударами, и Тимонину вдруг захотелось придержать его... Но он боялся даже шевельнуться, чтобы не пропустить торжественной минуты.
«Вот!..» — подсказало сердце, и на левом фланге полка полыхнуло горячее полотнище Знамени. Косые лучи утреннего солнца пронизали насквозь запламеневший шелк, на легком ветерке трепыхнулись орденские ленты.
Тимонин почувствовал, как какая-то неведомая сила наполнила его душу, захватила всего. Он смотрел только на Знамя, не замечая, что рядом со знаменосцем — высоким майором из штаба полка,— печатая шаг, шли его, теперь уже бывшие, подчиненные — Матвей Елисеев и Василий Буров...
Провожаемое сотнями восторженных глаз Знамя проплыло перед строем и замерло на правом фланге. Смолк оркестр. Как выдох, прозвучала командам
— Вольно!..
Полковник Воронов разгладил усы и, тихонько покашливая, начал:
— Товарищи... Сегодня из нашего строя уходят бойцы... Вот они, вы их хорошо знаете... не один пуд соли вместе съели...
Командир полка подошел ближе к группе отъезжающих и, обращаясь к ним, продолжил:
— О каждом из вас в полку останется добрая память... Мы не прощаемся с вами, друзья, мы говорим вам: «До свидания. До встречи...— он улыбнулся,— в «гражданке».
И стал обходить всю группу, пожимая каждому руку и по-отечески заглядывая в глаза. Это длилось долго, но весь полк стоял, как на параде, не шевелясь.
Полковник снова вышел на середину строя и каким-то сиплым голосом сказал:
— Уходящим в запас можно попрощаться с боевым Знаменем...
Когда Тимонин подошел к знаменосцам, он почувствовал, как к вискам прилила кровь и трепетно забилась в жилках. На душе стало неуютно, сиротливо. Он внимательно посмотрел на строгого майора, на ассистентов — воинов своей роты. Заметил, как побелели пальцы у Бурова, сжимавшего автомат, как сузил свои зеленовато-серые, чуть потемневшие глаза Елисеев.