— Вы ниоткуда не падали? Может быть, прыгнули неудачно? Похоже — сотрясение мозга.
Потом был установлен точный диагноз — переутомление нервной системы.
Сережка целыми днями сидел у Валькиной постели. Я тоже. Мы занимались каждый своим делом. Я читал, а Сережка освободил себе уголок на захламленном столе и что-то все писал. Валька не очень нуждался в уходе, Сергей вполне мог заниматься дома, но он не мог быть один. Мы были нужны ему. Валька лежал и слабым голосом пытался острить. Сережку он иначе, как «убийцей», не называл.
— Переутомился — и лежи, — откликался Сережка.
Сам он выглядел свежим и бодрым. Для него такие недели и даже месяцы были привычным делом. Но я заметил, что Сережка чем-то озабочен, он стал слегка рассеянным — раньше с ним этого не бывало.
И вот однажды, когда мы вечером возвращались от Вальки, Сергей, немного поколебавшись, сказал:
— Знаешь, я хочу сообщить тебе нечто… Помнишь, я ездил с отцом на строительство? В прошлом году?
— Помню.
— Ну вот, — проговорил Сережка медленно, — произошли там некоторые события…
И тут-то он рассказал мне о встрече, которую я уже описывал.
Сережка был великий фантазер, с ним должна была случиться какая-нибудь не совсем обыкновенная история. Он должен был любить так, чтобы герои Шиллера из своего далекого прошлого и герои Ефремова из своего такого же далекого будущего были в равной степени довольны им.
Я слушал Сережку с изумлением. У нас троих были постоянно закрепленные роли по отношению к девчонкам. Я считался «девчатником», и Валька время от времени подтрунивал надо мною: «Ну ты, кислая соль амурноватистой кислоты» (Валькины остроты всегда заключали в себе техницизмы). Сам Валька был стойким женоненавистником. Конечно, он ни к кому не питал особенной ненависти — он просто презирал всякое общение с девчонками, как это бывает в четвертом или пятом классе. А Сережка в разговоры на такие темы не вступал и не позволял, чтобы при нем вели их. Отмалчивался, хмурился, уходил. Я и не пытался понять его — я все в Сережке принимал как должное.
А на самом деле…
— Я все время о ней думаю, и день и ночь, — сказал Сережка.
— Может, она приснилась тебе? Может, ее и не было?
Сережка быстро повернулся:
— Мне тоже иногда кажется, что ее не было, до того все неправдоподобно… Но она есть, есть, я знаю, и я даже уверен, что найду ее… Нельзя ведь так мучиться, невыносимо это… Иногда иду по улице, и вдруг сердце обрывается — она. Плечи ее, волосы, походка. Догоню — не она. А вдруг она пропадет без меня? Вдруг никто не увидит больше, как она прекрасна? Никто не поймет ее?
«Словно речь идет об открытии, которое все должны признать», — подумал я, а вслух сказал:
— Странно все это, Сережка… Опять какая-то Швамбрания…
Сережка помолчал, потом возразил:
— А ты думаешь, Швамбрания — это плохо?
А может, Швамбрания — не так уж плохо и не стоит с нею прощаться? Как-то легко получается: открыл свою страну, увидел, что действительность лучше, закрыл… И потом, я же не придумал ее, — Сережка подчеркнул это слово, чтобы я понял, о ком идет речь, — я же видел ее, я знаю ее, я же не сумасшедший, в конце концов…
«Ну, немножко есть», — хотел я сказать.
— Я просил отца, хотел поехать в Москву этим летом. Может, встретил бы… Денег нет сейчас дома.
— А если я достану? — спросил я неожиданно для себя. — Мне плащ собираются купить, так я попрошу — мне дадут эти деньги, мама даст. Вот увидишь.
Сережка отказался.
— Нет, Саня, спасибо. И где ты возьмешь? Пустое все. Я ведь тебе не для того рассказал…
— А для чего?
— Не знаю… Думал, легче станет.
— Стало?
— Ты знаешь, стало! Я ведь всегда был уверен, что жаловаться ни к чему, без толку…
— А это называется «жаловаться»?
— Что-то вроде того… Я мало занимался эту зиму, все бесплодно как-то, беспланово… Ты знаешь, мне кажется, если бы я чего-то стоил, она нашлась бы… Ты скажешь — чепуха, нет видимой связи, мистика. А я думаю, есть связь… Ведь если бы она сейчас и появилась передо мной, как она отнеслась бы ко мне? Не знаю.
Сережка говорил сбивчиво, горячо. И я с грустью подумал, что странным образом эта его таинственная незнакомка более верна ему, чем мне моя Ирочка, которая не далее чем за день до этого разговора ездила за город с каким-то Махлиным из их класса, и причем ездила с ним вдвоем на одном велосипеде… И Сережка верен ей. Он и не смотрит ни на кого, а я в это время разрывался между Ирочкой и еще одной девчонкой из нашего класса — не буду о ней говорить здесь, — метался, не понимая, кого же из них я люблю, ибо невозможно же любить двух сразу.
— Надо что-то делать, делать. Я думаю пойти к одному человеку, профессору Н. — Сережка назвал очень известное в нашем городе имя. — Пойду, отнесу ему свою работу… Посмотрим, что он скажет. Надо как-то двигаться.
«Надо как-то двигаться», — сказал Сережка. Но двигался он не как-то, а в определенном направлении. Прежде его совсем не интересовало, что о нем думают, какова его цена. Он принимал или отвергал мир, судил его и так и этак, иногда относился к нему свысока… Теперь мир должен был признать — или не признать! — Сережку. Роли переменились. К счастью, никто ничего не ждал от Сергея, никто на него особенно не надеялся. Я знаю, отец его и мать не придавали никакого значения его занятиям. В этом Сережке повезло. А может, он сам сумел себя так поставить. Никто от него ничего не ждал, не было этого груза на его плечах, он был свободен от обязательств. И потому к профессору своему он пошел довольно уверенно, хотя и не без волнения.
23
Мы договорились пойти вместе. Как-то само собой разумелось, что я провожу его к профессору, хотя ни он, ни я не могли бы объяснить, зачем я-то нужен.
Утро было пасмурное, собирался дождь. Но Сережка был в белой рубашке, в отглаженных брюках от нового костюма. В руке он держал свернутую в трубочку тетрадь. «Как на экзамен собрался», — подумал я.
Сережка показал на тетрадку:
— Всю ночь трудился. Оказывается, ничего не было записано, одни только идеи.
Сережка был спокоен и всю дорогу развивал теорию о том, что есть «горизонтальные» мысли о будущем и есть «вертикальные». «Горизонтальные» — чем ты будешь заниматься, где работать, что тебя увлекает. «Вертикальные» — на что ты способен, умнее ты других или глупее, талантлив ты или нет, и так далее. Теория была красивая, вывод из нее напрашивался единственный: «вертикальным» размышлениям хода не давай…
— Похоже, ты готовишься к поражению, — сказал я.
— Нисколько, — невозмутимо сказал Сережка. — Просто в голову пришло. И какое может быть поражение? Ну погонит меня этот дядька, ну и что? Что это будет означать?
Мы пошли через сутолоку вокзальной площади, по просторной и пустоватой Советской вниз, к Ширяеву мосту. Улицы в нашей части города как огромная квартира. Мирная и домашняя Алексеевская — коридор, незлобиво-крикливая Вокзальная — кухня, а пахнущая праздником Советская — гостиная.
За Ширяевым мостом, в стороне, стоят несколько новых пятиэтажных типовых зданий. Туда мы и направились. Отыскав нужный дом и подъезд, Сережка не вошел в него, а предложил посидеть на скамейке напротив, под двумя старыми тополями. Перед скамейкой была некрашеная детская песочница без песка. Сережка посматривал на часы, я тоже посмотрел — было без десяти двенадцать.
— Десять минут осталось, — сказал Сережка.
Немного погодя встал и попросил:
— Посиди здесь, Саня… Я скоро…
И скрылся в подъезде. Он был в самом хорошем расположении духа, только чуточку возбужден.
Я устроился поудобнее — ждать. Стало совсем холодно. Потом начал моросить дождь, и мне пришлось встать под дерево и натянуть куртку на голову.
Я находился в каком-то оцепенении. Наверно, у меня одного есть такая дурацкая способность — ни о чем не думать. Иногда бывает, что я целыми часами ни о чем не думаю: не мечтаю, не разговариваю с собой, в голове совершенно пусто и не мысли, а случайные обрывки пустяковых и нелепых фраз проносятся в тумане. Я очень волновался за Сережку, я чуть ли не молился за него, пытаясь представить себе, что же там сейчас происходит. Может, профессор улыбается и жмет Сережке руку… Может, сердится и говорит нечто неприятное… Я боялся думать о профессоре: как бы моя неприязнь не передалась ему каким-то образом и не повредила Сережке. «Ничего, — утешал я себя заранее, — ничего! Пробиться, прорваться, победить!» Дождь становился сильнее, теперь он не моросил, а тяжелыми струями бил по мостовой. Сережка шагнул из парадного, не замечая дождя. Рубашка его сразу намокла и обвисла; он не обратил на это внимания. Я не сразу выбежал из-под укрытия. Но все-таки выбежал, и хорошо сделал: Сережка мог забыть про меня. Он и вправду посмотрел на меня с некоторым удивлением — откуда я взялся? И мы шли с ним под дождем посреди улицы, одни, торопливо, почти бегом. Куртку я снял — мне было жаль ее, — и холодные струи дождя пробивали рубашку, кололи спину и плечи. Брюки прилипали к коленям, туфли хлюпали в воде. Сережка мчался, прыгая через лужи. Я едва поспевал за ним. Мы были одни на улице — прохожие попрятались по парадным. Какие-то девчонки смеялись над нами и показывали на нас пальцами — мы и вправду, наверно, выглядели смешно. Дождь шумел то тише, то громче, и Сережке пришлось почти кричать.