— Хочешь, пойду с тобой? — спросил я Сережку.
Наверно, какое-нибудь недоразумение, и я тут же на месте смогу доказать, что Сережка не виноват.
— Пойдем, — сказал Сережка.
Мы вошли в кабинет.
Петр Павлович, наш директор, как всегда, сидел за старинным своим столом и помешивал крепкий чай. Стакан был вставлен в серебряный подстаканник. Петр Павлович сидел вот так с утра до ночи — первый приходил в школу и последний уходил из нее. Казалось, он круглые сутки сидит в кабинете и пьет свой чай. Я не помню, чтобы он хоть раз появился, например, в нашем классе или встретился мне в коридоре. Иногда он стоял на площадке, у дверей своего кабинета, иногда внизу, у входа. Но и это было редко. Он просто сидел у себя за столом, и в то же время управлял школой так, словно он одновременно присутствовал на всех уроках во всех классах, в физкультурном зале и в учительской. Большая голова, густые седые брови придавали ему грозный вид: малыши обмирали со страху, когда их вызывали к директору. На самом деле это был мягкий человек. Чем старше мы становились, тем яснее это было для нас.
Петр Павлович строго посмотрел на Сережку, сдвинув брови, потом одна бровь чуть поднялась в удивлении — это он обратил внимание на меня.
— Вы всюду вместе? — спросил Петр Павлович.
Он все знал о своей школе, знал, конечно, и о нашей дружбе. Тем больше приходилось ему удивляться в тот день.
— Нам надо послать одного десятиклассника на олимпиаду в Москву, — сказал Петр Павлович и, отвернувшись от нас, нагнулся за чайником, гревшимся на электрической плитке.
Пока он доливал свой стакан и сердито мешал сахар, я смотрел на Сережку. Он чуть заметно побледнел, весь подобрался, сжался, словно у него перехватило дыхание. Я хорошо его понимал, у меня тоже сердце чаще забилось от волнения. Неужели это случится? Неужели Сережка прав и есть таинственная связь между его занятиями и мучительной его страстью?
И тут же пришло разочарование. Петр Павлович отхлебнул чаю, поставил стакан и сказал:
— Мы решили послать Андрея Петрухина из десятого «А». Очень сильный математик, очень! Могли бы предложить Мишу Беленького из вашего класса. Верно ведь?
Сережка набрал воздуха, чтобы сказать что-то, но только кивнул головой: Миша Беленький отлично решал задачи. Лучше всех в классе.
Зачем же звали Сережку? Что это за пытка? Мне хотелось крикнуть: «Нельзя! Нельзя никого посылать, кроме Разина! Ему нужно, понимаете? Ему необходимо в Москву!» Я твердо решил произнести речь, убедить Петра Павловича. Если нужно будет, пойду к нему домой, но добьюсь, чтобы Сережку послали. Я готовил речь и ждал момента, чтобы начать ее.
Петр Павлович снова отхлебнул чаю и опять посмотрел на Сережку с сомнением, исподлобья.
— Но гороно, — продолжал он, — гороно требует послать тебя, Разин. Называют твою фамилию.
Петр Павлович пытливо вглядывался в Сережку.
Кого же, в конце концов, посылают? В чем он упрекает Разина?
— Как ты на это смотришь? — спросил Петр Павлович и тут же сам понял нелепость своего вопроса. — Ты мне ничего не можешь объяснить?
— Ничего, — почти прошептал Сережка.
— Хорошо, иди, идите.
— Петр Павлович! — с жаром воскликнул я, задыхаясь от волнения. — Петр Павлович!
— Да?
Но Сережка так посмотрел на меня, что я смешался, забормотал что-то, забормотал и стал пятиться к двери.
Потом прошел слух, что Петр Павлович вызвал для совета нашего математика и опять ему пришлось удивляться. Дмитрий Николаевич без раздумий назвал Сережку.
— Почему же вы о нем не рассказывали, Дмитрий Николаевич? — упрекнул директор.
— У него пятерки, — только и сказал чудесный наш Николаич.
Не знаю, в точности ли такой разговор был, но это похоже на правду.
На весь математический мир нашей школы предстоящая Сережкина поездка произвела неприятное впечатление. Я слышал разговоры о том, что у него, у Разина, в гороно работает дядя. «А олимпиада, говорили, — дело выгодное… Напишет потом в анкете, что участвовал в олимпиаде — и сразу другое отношение на вступительных экзаменах».
До Сережки, к счастью, эти слухи не дошли. Я постарался управиться с ними. Я был ужасно горд, что посылают Сережку, — во всяком случае, гораздо больше, чем он сам. Если бы я мог тогда поехать с ним! Но мыслями я и был с ним всю эту неделю…
27
До Москвы от нашего уральского города надо ехать ночь, день и еще одну ночь. «Олимпийская команда» волновалась, все решали задачи. Сережка заниматься не стал. Он был рад поездке, но что-то в этой истории не нравилось ему. Ну, решит он те три задачки… Ну, не решит… Что от этого изменится?..
Как только поезд отошел. Сережка забрался на верхнюю полку, лег на нее животом.
Станция… Маленький городишко. Люди в ватниках, женщины, повязанные платками. Неторопливо проходит человек — проходит мимо целый мир. «Свои у него мысли, свои привычки, свои заботы, свой уклад, и я, Сергей Разин, даже не существую в этом его мире, меня просто там нет», — думал Сережа и хмурился: это все было непонятно. Странно, чем дальше шла жизнь, тем больше непонятного встречалось ему. Ему хотелось быть в каждом человеке, и в каждой деревушке из тех, что они проезжали, и с автором каждой книги, которую он читал, — во всем, всюду. «А я — просто я, Сергей Разин», — думал он.
«Может, через меня, через Вальку, через каждого, — думал Сережка под стук колес, — через меня, через него проходят какие-то мировые силы, может, сама природа познает себя и конструирует себя именно с нашей помощью — его, моей, всех других людей… Мы ведь не просто умереть рождены, и не просто пожить кое-как, с хлеба на воду… Какой-то смысл есть во всем этом. Две красные черточки на шкале… Было одно в мире, а пришел Эйнштейн — и все стало другим, и все представления сменились… Я не зазнаюсь, не приписываю своей персоне какого-то особого значения… Но иногда я чувствую, как весь этот мир входит в меня, со всеми его великими людьми, и несчастными, и сильными, и слабыми… И оттого мне кажется, что я все могу…»
Сережа, думая так, нисколько не удивился, когда прямо перед ним появился письменный стол и человек, сидевший за этим столом. Человек писал. Старый его свитер отвисал на шее, как у Вальки. Когда незнакомец поднял голову, Сережка понял, что перед ним Эйнштейн.
«Да, мой друг, сейчас надежда человечества в таких, как вы, — говорил ученый. — В последние годы моей жизни физики считали меня глупцом. Альберт Эйнштейн был знаменит главным образом тем, что обходился без носков и без подтяжек… Тридцать лет я бился над общей теорией, добивался высшей музыкальности в физической картине мира. Большая часть времени была потрачена на бесплодные усилия, но мне не жаль его. Жадность по отношению ко времени порочна и глупа. — Колеса вагона стучали, выстукивали, но слова слышались четко. — Иногда это напоминало мне воздушный корабль, на котором витаешь в небесах, по неясно представляешь себе, как спуститься на землю… Я надеялся дожить до лучшего времени и на мгновение увидеть нечто вроде обетованной земли. Что ж, теперь твой черед… Работай фантастически. Высиживай идеи… Верь — природа проста и понятна, верь в гармонию нашего мира… Тебя ждут великие радости, мой друг. И в том числе самый прекрасный дар природы — радость видеть и понимать. Жизнь — это возбуждающее и великолепное зрелище, сумей насладиться ею в полной мере…»
Голос стал тише, колеса стучали все громче.
…Олимпиада проходила в старом здании университета на Моховой. Обычная комната, как в пединституте, где Сережка встречался с профессором Н. Наверно, его поездка — это из-за профессора. Наверно, это он все сделал, иначе ничем и никак не объяснить, почему его послали. Может быть, стоило сказать об этом директору, Петру Павловичу? Но тогда вышло бы, что Сергей хвастается.
Ребят было много, все казались взрослыми и солидными. Лица серьезные, отрешенные. Тут каждый сам за себя и каждый старается собрать все свое самообладание. Но Сережка по опыту знал, что такое напряжение ничего не дает. Надо работать спокойно и не думать о результатах работы. Как только появляются мысли о том, как будет хорошо, когда работа закончится, — значит, ты устал или не в настроении. Глупое занятие — думать не о работе, а о том времени, когда она будет закончена, — это свидетельство бесплодности усилий.