Сережка каждый раз долго собирался с мыслями. В последний год он приобрел такую привычку: он подолгу молчал, прежде чем начинал говорить. Так долго, что иногда казалось, будто он забыл, что его ждут, и думает совсем о другом. Он сидел на кровати, опершись локтями на колени и поглаживая руку рукой, разминая ладони, и густые тени очерчивали длинные пальцы, словно на рисунке, сделанном тушью, широкой кистью. Как бы он ни встал, какую бы позу ни принял, он выглядел графически точно (это обычно бывает с высокими и хорошо сложенными людьми).
Валька вынул из кармана медный сибирский гривенник и подбросил его высоко вверх. Монета тяжело шлепнулась на ладонь. Мы видели этот трюк, наверно, в сотый раз.
— Если ребром ударит — руку расшибет, — хвастливо сказал Валька и вдруг протянул монету Сережке. — Хочешь, подарю?
Я думал. Сережка не возьмет. Или станет отказываться. Но он взял сразу. Он был смиренным в эти дни. Ему страшно было уезжать от нас, уезжать из дому.
— На память, — уточнил Валька.
— Хорошо, на память, — согласился Сережка.
Хотя и словом не обмолвились мы о расставании, мы все только о нем и думали.
— На память… — повторил я.
А нужно ли нам что-нибудь на память?
«И пусть поразят меня Фобос и Деймос, если я сдамся, сойду с пути»… Вот что мне оставлено на память. Красный луч в глаза, рокот озерной воды под днищем лодки, Сережкина рука на плече… Ах, как жаль, что мы выросли и уже не могли поговорить об этом вслух, не превращая все в шутку. Нет, лучше промолчать. Пусть оно все хранится нетронутым.
Я поднял голову к Сережке и встретился с ним взглядом. Он смотрел на меня серьезно, спокойно, глаза светились из глубины, из-подо лба — точно как у дяди Мирона. Наверно, Сережка думал о том же. Я уверен, что он думал о том же.