— Не откажусь.
Тимофей снял рюкзак, стал по одному выкладывать на прилавок крупных, с колюче растопыренными плавниками окуней. Выкладывал и посматривал на Клаву, ждал, когда она скажет «хватит», и, когда она сказала «куда мне столько!», кинул на прилавок еще пару рыбин, затем неторопливо завязал рюкзак, сел в угол на пустой ящик, расстегнул пуговицы дождевика и телогрейки. К открытой груди прильнуло ласковое тепло, ему стало так хорошо, что он закрыл глаза, перестал прислушиваться к разговору Степана и Клавы. Сидел, отдаваясь теплу, предвкушая ужин с выпивкой. Степан возьмет бутылку, а может быть, две. Клава закроет магазин, позовет их к себе — она живет тут же, за стенкой, — и они будут сидеть за столом, накрытым белой скатертью, чокаться хрустальными, с искрами на гранях, бокалами. Ловкая бабенка эта Клава. Все у нее культурненько, все в самом лучшем виде. А сама разворотливая, веселая, уважительная. Да и то сказать, городская, сызмальства к такой жизни приучена… Везет людям.
Достав из нагрудного кармана папиросы и спички, завернутые в непромокаемую пленку, Тимофей закурил. От первой затяжки слегка помутилось в голове, засосало под ложечкой — очень хотелось есть. А Степан и Клава все еще разговаривали. И он прислушался к их разговору.
— Дебет с кредитом сводишь, ревизию ждешь?
— А не угадал, Степа. Сдавать магазин собираюсь.
— Сдавать? — удивился Степан. — Все шутишь?
— А нет, не шучу. — Приветливое, полногубое лицо Клавы построжало. — Не шучу, Степан. Уеду отсюда.
Тимофей почувствовал беспокойство. Выпивка за столом, накрытым белой скатертью, кажется, отодвигается. Вон и Степан… Все стоял спокойно, а тут суетно переступил с ноги на ногу — под сапогами чавкнула набежавшая с дождевика вода. Начал что-то говорить, хмуро сдвигая светлые брови, но тут в магазин ввалилась стайка ребятни, и он умолк на полуслове. Клава ловко, привычно отвешивала продукты, считала деньги, лицо ее становилось задумчиво-отрешенным, руки все делали как бы сами по себе. Едва ребята вышли, Степан попросил:
— Пойдем к тебе. Все обсудить надо.
— Надо, Степа, — согласилась она. — Но не сегодня. Все пересчитать хочу. — Она положила руку на накладные, виновато-грустно улыбнулась.
— Брось, Клава! Прошу…
— А не проси. И бросать мне нечего. Иди домой, Степа. Жена, небось, заждалась. — Ее глаза прищурились, в них вспыхнули и угасли острые огоньки.
На улице по-прежнему шел дождь. Подслеповато моргали на редких столбах лампочки. В темноте сердито рокотал Байкал. Тимофей уныло плелся за Степаном. Как неладно получилось-то, язви тя в печенку. И чего это вздумалось Клавке взбрыкнуть? Теперь тащись домой, растапливай печку, гоноши ужин. Дрова сырые, печь дымит.
В окнах Степанова дома света не было, на двери висел замок. Стало быть, Вера Михайловна еще не вернулась. Она работает в больнице и порой задерживается там до полуночи.
Открыв дверь, Степан первым вошел в дом, включил свет, стал молча раздеваться. Тимофей достал из рюкзака кусок пленки, разостлал на полу, вывалил на него рыбу, раскидал на две кучки, спросил:
— Какая тебе?
— Все равно, — равнодушно отозвался Степан.
Свою долю добычи Тимофей сложил снова в рюкзак, долю Степана завернул в пленку и вынес в сени. Все делал медленно. Чего-то ждал. Степан успел переодеться в шерстяной спортивный костюм, плотно облегающий узкогрудую фигуру, причесывал мокрые волосы. Они у него были жиденькие, сквозь них сейчас проглядывала розовая кожа, и Тимофей жалостливо подумал: «Эх, Степа, через год-другой лысым будешь».
— Так я пойду, а? — спросил он, и от жалости, теперь уже к себе самому, запершило в горле.
— Раздевайся, Тимоха. — Степан поставил на электроплитку чайник. — Отогрейся чуть, потом пойдешь. — Встал к окну, оперся руками о косяки. — Темень-то… А дождь все идет и идет. В самом деле надолго зарядил?
— Надолго! — радостно подтвердил Тимофей, торопливо стягивая негнущийся, словно бы жестяной дождевик.
Из умиротворяюще жужжащего холодильника Степан достал соленого омуля, кусок сала, увесистую палку домашней колбасы, задумчиво потер лоб, вынул початую бутылку водки.
— Дербалызнем, Тимоха. Тоскливо что-то.
Водку Степан разлил в стаканы. Выпили разом, до дна. Тимофей шумно вздохнул, прокряхтывая, разжевал хрустящую корочку хлеба. Хорошо. По жилам побежало тепло, внутри всколыхнулось чувство благодарности и любви к Степану.
— Ты, Степан, человек. Человек! — Чувство туго входило в оболочку слов. Тимофей, досадуя, замолчал, стал есть, но невысказанное томило его, отложил вилку. — От чистого сердца тебе говорю, Степан. Умный ты. Вон как справно живешь. — Повел головой, лаская взглядом белый холодильник, блестящие кастрюли на плите, столовую посуду за стеклами буфета. — И я, вот увидишь, так же жить буду.
Кисло не то морщился, не то улыбнулся Степан.
— Оно, конечно… — смешался Тимофей. — Ни дома путного у меня, ни бабы.
— И дом будет. Только нюни-слюни не распускай.
— Я не распускаю. Рассуждение веду. У меня понятие о жизни теперь есть. Мне если уж дом, то не хуже твоего. И баба не всякая нужна. Марийка…
— Сосватаю тебе Марийку, не беспокойся, — грубовато сказал Степан, сегодня он был явно не настроен на рассуждения.
А Тимофею страсть как хотелось поговорить. У него всегда тепло на душе становилось от таких разговоров.
— А я, Степан, беспокоюсь. Марийка, она и молоденькая, и из себя видная. А у меня вон какая ряха. — Провел ладонью по лицу.
— Для умной бабы — не ряха главное.
— Не знаю, — сказал Тимофей и задумался.
Наверное, так оно и есть, не ряха главное. Тот же Степан… Малорослый, из себя не видный. А Вера Михайловна — доктор! — за него пошла. И Клава к нему льнет. Что-то, видно, есть в Степане особенное, и бабы это чуют. Но есть ли это особенное у него, у Тимофея?
На плитке забулькал чайник.
— Завари покрепче, — сказал Степан, — а я варенья малинового принесу. — Он пошеборчал на полке, где обычно хранились ключи от кладовой, проворчал: — И что за баба, вечно куда-нибудь засунет…
Тимофей кинул в кипяток полпачки индийского чая. Вдохнул ноздрями густой аромат. Чай — это неплохо. А водки еще выпить не мешало бы. Посмотрел на Степана. Тот все еще искал ключи. Вышел в прихожую, полез в карман летнего пальто жены. Вместе со связкой ключей вытащил вчетверо сложенный листок бумаги, развернув, стал читать. Вскинулись брови, затем вспыхнуло, потемнело лицо. Скомкав бумажку, бросил ее на пол и, позабыв о варенье, сел к столу. Тимофей попробовал продолжать разговор, но Степан его не слушал, смотрел перед собой, покусывая бледные губы.
— Может, я до Клавки добегу, принесу еще бутылочку? — спросил Тимофей.
— Что?
— За бутылочкой, говорю…
Степан покосился на скомканную бумажку.
— Нет. Поздно.
Тимофей посмотрел на ходики, со вздохом возразил:
— Всего восемь, девятый — разве же поздно?
Степан подобрал бумажку, прочел еще раз, расправил и положил в карман, стал торопливо одеваться.
— Надо Веру встретить. Она темноты боится.
IV
Пока Агафья Платоновна варила-кипятила, плита на кухне раскалилась докрасна, и теперь в доме было жарко.
За столом в белых нательных рубашках, распаренные баней, подогретые горькой настойкой, сидели Константин Данилыч, сын Ефим — жилистый, бровастый, с годами все больше похожий на отца, сосед и давний приятель Данилыча Куприян Гаврилович. Он тоже в бане попарился, и на его лысой, синеватой голове, как роса на кочане капусты, блестел пот. Невестка Маруся с полотенцем, навернутым на голову, пила чай с блюдечка и все посматривала на Ефима строгим, предупреждающим взглядом. Но Ефим уже перевалил черту, до которой остерегался прогневить жену, взглядов ее попросту не замечал. Сама Агафья Платоновна за столом почти не сидела, медленно проплывала на кухню, из кухни в комнату, добавляла в тарелки янтарных рыжиков, белых, с восковым отливом, груздочков — особого, никому, кроме нее, не ведомого посола, соленых огурчиков — хрустких, еще хранящих первозданный цвет зелени, заливного, с кружочками лука, окуня — добавляла и радовалась, что гости едят хорошо и много, что у них со стариком, слава богу, есть чем встретить-приветить. Она уже и притомилась от хождения, ослабела от жары, могла бы Марусю к делу приставить, но больно уж самой хотелось привечать-потчевать.