— Я на собрании потребовала, чтобы она не имела права появляться ни в одном общественном месте! Кибуц — это мой дом, и я в нем ее видеть не желаю! — Далия родилась в Гиват-Хаиме. Невзирая на идеалы кибуцного равенства, к потомкам основателей, к “детям кибуца” отношение особое. Она последний раз поправляет фланель, которую сложила на столе многими слоями, потом решительно берется за электрическую пилу, свисающую с потолка, и уверенным движением опускает ее, как гильотину на шею соперницы, на линию выкройки на материале. Закончив, освобождает пилу, и та вновь подтягивается к потолку. Далия удовлетворенно замечает: — Теперь эта стерва не может ни в столовую сунуться, ни в бассейн, ни в библиотеку! Он ей еду в комнату таскает!
Далия разделяет выкройки между своей командой, одновременно зорким взглядом окидывая открывающийся за окном ландшафт, чтобы убедиться, что разлучница не топчет родные газоны.
Увы, я не обладаю подобным влиянием и не могу запретить противнице маячить перед глазами, поэтому болезненное присутствие Шоши ощущается мною почти постоянно. Сопровождающие её вечный беспричинный хохот и приторное облако духов “Жанту” вездесущи — в столовой, вечером на показе фильма, в комнате отдыха… В бассейне, пока я валяюсь на полотенце, погруженная в очередной роман, она с громким визгом и эффектными прыжками играет в волейбол, спихивает кого-то в воду, брызгается… Что бы Шоши ни делала, ее издалека слышно и постоянно видно. На общих собраниях “ядра”, регулярно проводимых Ициком, упорно лепящим из нас истинных пионеров, неугомонная Шоши, которой успех на воспитательной ниве младенцев вскружил слабую голову, громким голосом вносит всякие предложения, одно смелее другого:
— Предлагаю не принимать в Итав арабов!
— Кибуцное движение никогда не принимало арабов, — успокаивает ее Ицик.
— Предлагаю в наш кибуц принимать только евреев! — Шоши бросает быстрый взгляд на мои пероксидовые локоны. Может, не так-то уж глупа Шоши, как хочется верить.
— Саша — еврейка, — быстро уточняет Рони. Несмотря на то, что Шоши его гордо игнорирует, он упорно делает вид, что ничто не мешает им оставаться товарищами. Может, ему действительно ничто и не мешает. Почему-то у женщин память длиннее.
Ури, который такой же кефирно-белый, как я, только еще и веснушчатый, замечает:
— Как же ты, Шош, без датчан-то проживешь? Ты же с ними каждую пятницу пиво хлещешь и танцуешь до полуночи!
В кибуц, действительно, прибыла большая группа волонтеров из Северной Европы, и чернявая Шоши пользуется у них бешеным успехом.
Ицик вмешивается:
— Кибуцное движение не принимает арабов, даже граждан Израиля, не из-за беспокойства о расовой чистоте, а потому что мы не просто сельскохозяйственные работники, мы перво-наперво — идеологическое движение, сионистское, и не можем ожидать от арабов поддержки наших национальных устремлений. Но в течение всей истории кибуцного движения к нам приходило множество иностранцев. Многие из этих волонтеров связали с нами свою судьбу!
Об этом свидетельствуют светлые кудри и голубые глаза многих кибуцных малышей.
— Да, Шош, — радостно гогочет Ури, — может, и тебе повезет, и кто-нибудь из Йенсенов свяжет свою судьбу с тобой, а в твоем лице и со всем еврейским народом!..
Шоши, польщенная хотя бы и таким вниманием, с напускной досадой пытается ударить его; он смеется, прикрываясь длинными тощими руками.
Один из самых трудных моментов новой жизни — одинокие походы на обед. С ужином проблем нет — мы с Рони приходим вместе, и наш стол моментально заполняется друзьями. В стальных лоханях каждый вечер одно и то же: зеленые оливки, помидоры, огурцы, красные перцы, лук, творог, вареные яйца, в сезон — авокадо с собственных плантаций, иногда столовая балует ломтиками “желтого сыра” — неубедительным подобием швейцарского. За ужином вся компания сосредоточенно измельчает овощи, сотворяя общий на весь стол знаменитый израильский салат. Ребята шутят, смеются, и я сижу на почетном месте — рядом с Рони.
Но без него в столовой плохо. По утрам я маскирую свой страх перед столкновением с коллективным питанием под рабочее рвение — забегаю в здание столовой лишь на минуту, торопливо мажу квадратный кусок белого хлеба плавленым сыром и несусь в мастерскую, чтобы выпить стакан кофе под рассказы моей наставницы.
Сегодня старушка в ударе:
— Идея кибуцов принадлежит мне!
Пнина, спрятавшись за швейной машинкой, заводит глаза к небу и выразительно вертит пальцем у виска. Я делаю вид, что не замечаю этой бестактности.
— Мой отец был с Украины…
— Эстер, так вы, наверное, говорите по-русски! — восклицаю я. Я так давно не слышала русского! Как приятно было бы найти кого-нибудь, с кем я могла бы беседовать на родном языке.
Эстер возмущена моим великодержавным предположением:
— Ехуди, дабер иврит! (Еврей, говори на иврите!) В нашем доме не было ни идиша, ни украинского, ни русского! Мы изживали рассеяние! В Хадере, где мы жили, отец дружил с Йоске Барацом. И как-то Йоске меня спросил: “А кем ты, девочка, хочешь быть, когда вырастешь?”
— Скандалисткой, — прошипела Пнина мне на ухо.
— И я сказала, — Эстер выдерживает торжественную паузу: — “Не важно, кем, важно, чтобы я не была ни угнетателем, ни угнетенным!” — Она взирает на меня, любуясь эффектом. — Мне было всего семь лет, но в нашем доме я получила правильное социалистическое воспитание! С этих моих слов все и началось! Йоске, когда услышал меня, крепко задумался. А потом сказал моему отцу: “Хаим, ребенок прав! Мы прибыли сюда не для того, чтобы на наших полях работали арабы! Мы должны создать собственные поселения, и самостоятельно обрабатывать свою землю!”
— Ну, отсюда до основания Дгании уже один шаг! — признала историческую роль оппонентки язвительная Пнина.
— Один не один, но уже через год Йоске с ребятами поднялся на землю! А наша семья присоединилась к группе в четырнадцатом году, когда мы, дети, подросли. Но и на нашу долю трудностей хватило! Вам, неженкам, такое и не снилось — жара, комары, болезни! Тиф, малярия, холера!
— И все в одном лице! — кивает Пнина на неприятельницу.
— Мы осушали болота, строили дома, пахали, сеяли… Мошика Барского в поле арабы подстерегли и застрелили…
— А кто жив-здоров остался, большинство в города вернулись!
— Не все, Пнина, вернулись! Кибуцы — вот они! По всей стране рассыпаны! Некоторые ушли из Дгании основывать другие поселения. Мы с моим Аврумом в тридцать втором основали Гиват-Хаим, — небрежно замечает Эстер. — Кто-то, конечно, сломался, вернулся в город, но и эти успели внести свою лепту, а на смену сдавшимся прибывали новенькие, которым уже было немножко легче. А без кибуцев нам бы ни еврейского сельского хозяйства не создать, ни страны не отстоять! Если бы не Дгания, сирийцы в сорок восьмом захватили бы весь Кинерет!
— А Рахель вы видели? — я вспоминаю нежную песню, пробравшую меня на концерте для репатриантов на перевалочном пункте в Вене.
Эстер поджимает губы.
— А что Рахель, Рахель! Конечно, про Кинерет она красивые стихи писала, но работница из нее была никудышная — вечно больная, туберкулезница. Только детей заражать!
— На всякий случай ее наши гуманные социалисты из своей Дгании взашей выгнали, — уточнила бывшая учительница.
— А Моше Даяна помните?
— Как же не помнить, его ведь и назвали-то в честь убитого Моше Барского, но никаким Моше Даяном он тогда не был! Две руки, две ноги, два глаза — ребенок как ребенок, самый заурядный…
— Не то что наша Эстер! — эхом вторит Пнина.
— Нет, вам, нынешним, такое и не снилось, — со вздохом заключает основательница Земли Израильской и глядит на меня с жалостью.
За историческим экскурсом наступает время обеда. Рони, как и большинство мужчин, работающих в поле, обедает там же, в тени ангара, и мне приходится топать в столовую одной. О том, чтобы сесть, как, возможно, хотелось бы, одиноко и независимо у окна, опереть на соусники раскрытую книжку и спокойно наслаждаться своим свободным временем, и речи нет. С таким же успехом можно нацепить себе на лоб гордое сообщение: “Со мной никто не хочет говорить!”. Самый худший вариант — появиться в столовой чересчур рано, до того, как образовались столы со своими ребятами, к которым можно подсесть. Собственного магнетизма на то, чтобы привлечь компанию, мне не хватает. Я пытаюсь оттянуть время, задумчиво бродя между лоханками с рисом и курицей. Но сколько времени можно нагружать поднос? В конце концов, приходится где-то сесть первой. И потом с затаенным страхом наблюдать, как появляются ребята, и как некоторые, старательно уперев глаза вдаль, проходят мимо моего столика, образуя позади веселые группы. Иногда рядом рассаживается чужая компания, и приходится деловито завершать свой обед, делая вид, что не слышишь и не слушаешь не обращенных к тебе разговоров. Порой так до конца быстро поглощаемого гуляша и проторчишь одиноким кукишем средь шумного бала, про себя размышляя о том, почему все едят одно и то же, а выглядят абсолютно по-разному… Зато какое облегчение, когда подсаживается кто-то из своих! Тогда можно и посидеть подольше, и сходить за добавкой.