Премьера. Имре Кальман. СИЛЬВА.

Девочки вошли. Раздеваться в почти неотапливаемом театре было не обязательно, о чем предупреждало объявление, но, подобно большинству зрителей, они сдали в гардероб верхнюю одежду, только маленькая сохранила на шее свою ослепительную горжетку.

Девочки прошли в зал, где было немало военных — преобладали моряки, — заняли места. Их бледные лица порозовели: ведь сейчас начнется счастье, дивная сказка о красивой любви, и не будет ни холода, ни голода, ни разрывов бомб и свиста снарядов — немецкий огонь не прекращался во время спектакля, но никто не обращал на это внимания, — будет то, чем сладка и маняща жизнь.

И вот появился тощий человек во фраке, взмахнул большими худыми руками, и начался удивительный спектакль, где едва державшиеся на ногах актеры изображали перед голодными зрителями любовь, страсть, измену, воссоединение, пели, танцевали, шутили, работая за пределом человеческих сил. Исполнив очередной номер, они почти вываливались за кулисы, там дежурили врач и сестра, им давали глоток хвойного экстракта, иным делали инъекцию.

Но зрители этого не знали. Они были покорены и очарованы. Не стало войны, не стало голода и смерти. Все отхлынуло — была любящая девушка из народа с нежным именем Сильва, и лишь ее горести, ее чувства были важны сидящим в зале…

И вот отгремел последний аккорд, стихли аплодисменты, широкие двери выпустили толпу.

Три девочки шли, пританцовывая и напевая: «Сильва, это сон голубой, голубой», — сами во власти голубого сна. Внезапно старшая девочка будто споткнулась, поднесла руку к сердцу и со странной, медленно истаивающей на худеньком лице улыбкой как-то осторожно опустилась на тротуар, приникла к нему, вытянулась и замерла.

— Людка, ты с ума сошла! — закричала ее подруга. — Вставай немедленно! Простудишься!

— Люда, вставай, ну, вставай же! — со слезами просила маленькая.

Она опустилась на корточки, стала тормошить неподвижную Люду.

— Чего шумишь-то, — проговорила старушка с санками, — не понимаешь, что ли?..

И тогда обе девочки заплакали, закричали.

— Плачь не плачь, назад не вернешь, — сказала старушка. — Ступайте домой, я ее свезу, куда надо, мне не привыкать.

Она подняла почти невесомое тело, положила на санки и повезла…

* * *

Эту историю рассказывал людям после войны известный ленинградский литератор Недоброво. А потом я услышал ее куда подробнее от одной из этих девочек, пережившей блокаду и ставшей прекрасной женщиной.

Я и сам был причастен к блокадной премьере. Мне, двадцатидвухлетнему лейтенанту, работнику отдела контрпропаганды Политуправления фронта, пришлось сбрасывать листовку, посвященную «Сильве», над немецкими гарнизонами в Чудове, Любани, Тосно. В те дни немецкое командование вновь принялось втемяшивать своему приунывшему воинству, что «Ленинград сам себя сожрет».

Листовка содержала минимум текста и много фотографий: афиша у входа в театр, набитый до отказа зрительный зал, дирижер за пультом, сцены из оперетты, смеющиеся лица женщин, детей, солдат, матросов, заключительная овация. Крупным шрифтом было набрано сообщение о премьере «Сильвы» и приглашение немецким солдатам посмотреть спектакль в качестве военнопленных, добровольно сложивших оружие. Листовка служит пропуском для сдачи в плен («Дас Флюгблатт гильт альс Пассиршейн фюр ди Гефангенгабе»).

* * *

— Кажется, я вас понял, — сказал корреспондент вечерней будапештской газеты.

Я счел нужным добавить, что благодарность Кальману вовсе не обязывает меня писать о нем жидкими слезами безоглядного энтузиазма. Кальман был живой человек со своими недостатками, сложностями, ошибками. Пушкин сказал, что в человеке выдающемся важна и дорога каждая черта. А Кальман так крепок, что выдержит все. Его не умалишь никакой правдой, как бы горька или смешна она ни была. Он встряхнется и встанет ясным и чистым, как новый день. Ибо он не в мелких очевидностях своего бытового темперамента, хотя и это интересно, важно, а в своей музыке…

Часть II

Ничто не кончилось

Кальман осторожно положил цветы на могильную плиту. Над черным гранитом возвышалась скульптура из белого мрамора: женщина, вглядывающаяся в далекую пустоту слепой сферичностью мраморных глаз. Так перед кончиной смотрела часами в окно Паула, не видя ничего, потому что взор ее был обращен внутрь, в глубь души и прошлого.

Ему сорок шесть, не так уж много, а скольких близких успел потерять: отца, брата, Паулу…

— Отчего так пустеет мир? — произнес он вслух и будто услышал тихий, насмешливо-нежный голос:

— Мы рождаемся в молодом мире. Нас окружают юные братья и сестры, полные сил родители, еще не старые деды. Мир стареет с нами, но быстрее нас. Вот уже ушли деды, потом родители, старшие братья и друзья. И никуда не деться от преждевременных потерь, кому-то на роду написано уйти до срока… Тебе надо было бежать от меня раньше, я все сделала для этого, когда-нибудь узнаешь. Лишь одного я не могла: бросить тебя сама — слишком любила…

Он коснулся плеча Паулы, ее высокой шеи — под рукой был холодный камень.

Когда он повернулся, то увидел у могильной ограды женщину, наблюдавшую за ним с выражением чуть комического сочувствия. Она была элегантна и очень красива. Некоторая усталость век обнаруживала, что страсти знакомы этому молодому существу.

— Агнесса? — удивился Кальман. — Что ты тут делаешь? Это не твое царство.

— Но и не твое, Имре, ты же боишься покойников. — Агнесса усмехнулась. — Тебе не идет поза безутешного вдовца. Для этого ты слишком эгоистичен.

— Да, я был плохим мужем Пауле. И наверное, окажусь плохим вдовцом. Но я и не позер, ты это отлично знаешь.

— Это правда. Ты не умеешь притворяться. И тебе, наверное, здорово плохо без Паулы. Поэтому я и приехала. Мне сказали, что ты бываешь здесь в это время.

— Очень мило с твоей стороны, — удивленно сказал Кальман. — Но я предпочитаю одиночество.

— Я предлагаю тебе одиночество вдвоем.

— Ты что, импровизируешь водевиль: «Ричард Третий в юбке» — соблазнение над могилой?

— Ну, соблазнила-то я тебя значительно раньше.

— И предала тоже.

— Боже мой! Лишь ты мог порвать отношения из-за жалкой мимолетной связи, которую я сама толком не заметила. Столько лет прожить в Вене и остаться жалким провинциалом!

— Тебе не кажется, что над могилой Паулы этот разговор не очень уместен?

— Надо считаться с живыми, а не с мертвыми, — жестко сказала Агнесса. — Много ты думал о Пауле, когда путался со мной?

— Паула сама прекратила нашу близость, — потупил голову Кальман. — Боялась заразить меня чахоткой. Я этого не боялся.

— Паула все знала о нас. Она переживала наш разрыв. Это была замечательная женщина с мужским умом. Она боялась за тебя и считала: какая ни на есть, я могу быть настоящим другом. Она хотела, чтобы мы поженились.

— Это дико, — помолчав, сказал Кальман, — но я верю тебе. Она настойчиво говорила, что я должен жениться и завести детей. Это была ее навязчивая идея. Мне даже казалось, что она готова назвать имя женщины, но меньше всего я мог допустить, что она имеет в виду тебя.

— Это почему же?

— Паула заставила меня верить в женскую порядочность.

— Бедный Имре! Тогда тебе лучше остаться холостяком.

— Я тоже так думаю.

— Но Паула не хотела этого.

— Не шантажируй меня ее именем.

— Что за тон, Имре? Ладно, бог с тобой. Но зачем же терять дружбу?

— Ты хорошо говорила о Пауле. За это тебе многое прощается. А дружить мы, наверное, сможем.

— И на том спасибо! Ты на колесах?

— Нет, Паула не выносила автомобилей. Я хожу сюда пешком.

Агнесса внимательно посмотрела на него.

— Нет, это не лицемерие. Ты по-настоящему любил Паулу. Давай я подброшу тебя в город.

Машина быстро домчала их до центра Вены. Возле погребка «Опера» Кальмана окликнул какой-то краснощекий человек.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: