Я попробовал высвободить панно, но ничего не получилось, а свод потолка становился все ниже и ниже, и я уже почти доставал до него рукой. Угол панно дошел теперь до прочного бетонированного перекрытия антресоли, и я почувствовал, что ступенька, на которой я стою со своим творением, не выдержала и начала прогибаться. Панно, как ни странно, держалось. Оно, конечно, трещало, подрагивало, но держалось. Эскалатор продолжал ползти вверх, а шум вокруг все усиливался от визга, криков о помощи, грохота падающих обломков, скрежета дерева о металл и бетон. Но вот потолок приподнялся и ушел назад, а мое панно свободно вышло вперед и, словно парус на грот-мачте, плыло над поручнями эскалатора, но вдруг накренилось и перевернулось через поручни на соседний эскалатор, люди там в ужасе побежали, а оно сделало еще один кульбит через поручни и упало на застекленный прилавок с косметикой, бижутерией и духами.
Я все это оцепенело наблюдал, стоя на эскалаторе, все еще возносившем меня наверх, но вот вогнутая ступень, на которой я был, приблизилась к щели, куда уходили ступеньки, ударилась о металлический край щели, застопорилась, весь эскалатор задрожал и начал выгибаться, но тут мотор со скрежетом наконец остановился.
Электричество во всем универмаге вырубило. Пыльная пелена висела в воздухе, как после нападения террористов. Тишина, дым и пыль. Крупный камень покатился по ступенькам вниз и замер. Из разорванной трубы во все стороны хлестала вода. Лампа дневного света, висевшая на одном проводке, сорвалась и с глухим звоном разбилась. Всхлипывала какая-то женщина. Кто-то окликнул ребенка.
Я стоял наверху у эскалатора лицом к отделу купальных принадлежностей. Напротив меня замерли несколько девушек в купальниках, прижав в ужасе руки ко рту и с диким страхом в глазах. Одна или две тихо плакали. Среди них я увидел девушку по имени Элеонора. Повернулся и стремглав добежал вниз по вознесшему меня наверх эскалатору, перепрыгивая через обломки и продираясь сквозь толпу перепуганных покупателей, обалдело взиравших мужчин в деловых костюмах, уборщиц, продавщиц, рабочих, и, хрустя осколками стекла под ногами, кинулся к дверям и выскочил наружу, пронесясь мимо толпы, спешившей из кафетерия на шум, в толпе я успел заметить побледневшего Арта и Сьюки. Моя грудь тяжело вздымалась, в ушах стоял звон, но я все бежал, не обращая внимания на встречные машины, оглушенный все нараставшей сиреной пожарных и полицейских машин, спешивших к универмагу.
Оказавшись в маленьком парке, я умерил бег, перешел на шаг и затем медленно побрел по усыпанной белым гравием дорожке, огибавшей цветущие клумбы. В парке росли настоящие дубы, с которых свисал красивый лишайник.
Маленькие пташки порхали среди светло-зеленых листьев. Наконец я остановился. Впервые с той декабрьской вьюжной ночи. Сел на скамейку, обхватив голову руками. Все, жизнь для меня кончилась. Я был спеленут стыдом как саваном. Такого я еще никогда не чувствовал, это было страшное ощущение, сковавшее мой разум и тело в безжизненном коконе, из которого не выбраться. В те несколько мгновений, что прошли тогда в парке Сент-Питерсбурга, я пережил весь стыд человечества, я ощущал каждого, кто потерпел неудачу, кого выгнали с работы, из дома, друзья, у кого больше нет никакого шанса, кто исчерпал все свои возможности. Я был Бобом О’Нилом, который, напившись, валялся где-то во Флориде, моим отцом, молчаливым, ушедшим в себя несчастливцем, каким он был в Нью-Хэмпшире, и был самим собой, тем мальчишкой, что, поднявшись на холм, вдруг резко повернул назад и вернулся ни с чем. Я был грустным пастушком, который, обняв свой рожок, заснул и не углядел за стадом: овцы разбрелись, а коровы потравили поле. Я испытал стыд их всех, всех и каждого.
И вдруг чувствую на плече руку. Выпрямляюсь, оглядываюсь, скольжу взглядом по нежной белой руке женщины. Элеонора. Ее зеленые глаза полны сострадания, такого же безмерного, как и мой стыд. На ней тот темно-красный купальник, который мне так понравился, она положила обнаженные руки мне на грудь и, склонившись, прильнула головой к моему плечу. Я чувствовал запах ее волос, ее нежную кожу, соприкасавшуюся с моей.
Мы оставались так долго, я — на скамейке, она — позади меня, и оба тихо плакали, я — от стыда, она — от жалости, пока не стемнело. Вот как я встретился со своей первой женой и вот почему я на ней женился.
Элис Адамс
У моря
Перевела Н. Казакова
Дила Бэллентайн выглядела старше своих восемнадцати. Премиленькая: пшеничные волосы и зеленые глаза так хороши, что ее вовсе не портят не совсем ровные передние зубы. От этого, видно, Дилу сразу взяли в «Кипарисовый сад» официанткой, не заставив, как там принято, походить какое-то время в ученицах, таская грязную посуду. Работа не пришлась ей по душе, вызывала отвращение, можно даже сказать, ненависть, но другой не найти: горстка домов да несколько лавочек — вот и весь городишко. Дила сразу невзлюбила это дикое безотрадное место на севере Калифорнийского побережья. Они с матерью перебрались сюда в начале лета из-под Сан-Франциско, где Диле совсем неплохо жилось в солнечном католическом предместье, хотя и не на море.
И вот ее жизнь превратилась в непрерывное мелькание подносов, тарелок с объедками и окурками, скатертей в пятнах кофе, а еще толстых посетителей, то назойливо дружелюбных, то невесть чем недовольных. Все здесь было ей противно: чек с мизерной суммой по субботам, чаевые, случавшиеся пощедрее жалованья, собственные фантастические грезы о чудесном избавлении, о побеге из этого проклятого места.
«Кипарисовый сад» — помпезное строение в викторианском стиле, с колоннами и башнями — стоял в двух милях от города на высоком холме с поросшими травой склонами, окаймленными темно-зелеными кипарисами, которые молча взирали на беспокойное кишащее акулами, недоступное море. (Итак, еще одно разочарование: в Сан-Франциско мать расписывала Диле будущую жизнь как сплошные пляжи, пикники, серфинг и все такое прочее.)
Завтрак в «Саду» подавали с восьми до пол-одиннадцатого, обед с полдвенадцатого до двух на длинной застекленной веранде. Между завтраком и обедом персоналу полагалось свободных полчаса — перекусить или перекурить; но клиенты то засиживались за завтраком, то слишком торопились отобедать, так что полчаса зачастую сводились к пяти минутам. Ужин накрывали в полшестого, начинался он в шесть, и иногда действительно выпадал свободный час, а то и два. Дила обычно проводила это время в «библиотеке»: темной, душной комнате, отделанной под красное дерево. От постоянной усталости было не до книг (хотя в школе ее любовь к чтению радовала всех учителей), и Дила пролистывала старые подшивки женских журналов, с тоской разглядывала шикарные штучки, уготованные для украшения недосягаемой роскошной жизни.
Это занятие, как ни смешно, завораживало. Она забывалась и видела на обложке «Вог» себя: высокую стройную блондинку (уж стройной-то она была вне всякого сомнения), всю в шелках и мехах, унизанная кольцами рука — на крыле серебристого «роллс-ройса», а рядом — красавец брюнет, разумеется, в элегантном смокинге.
Но наступал час ужина. Сначала коктейли. За ними вина: свое — к бифштексу, свое — к ростбифу. Претензии («я просил с кровью», «а эти крабы в самом деле свежие?»). Тяжелые подносы. Метресса, присматривавшая за порядком в зале, тщательно следила за тем, чтобы те подносы разносили официантки и их помощницы, — она, вероятно, неосознанно руководилась стремлением к справедливости и рассуждением, что по отдельности не справиться ни тем ни другим. Уже к половине девятого Дила и другие девушки просто отупевали от усталости, улыбки на почти детских лицах становились все вымученнее, подмышки взмокали, а по спине ручьями стекал пот. Тут-то и раздавался повелительный голос распорядительницы: «Дила, уснула ты, что ли? В облаках витаешь?» Между тем «облака» уносили Дилу совсем недалеко — всего на каких-нибудь двести миль, в Сан-Франциско.
В одной из грез, которую и сама Дила считала ребяческой и несбыточной, ее удочеряла почтенная супружеская пара (лет эдак за пятьдесят; матери Дилы было всего тридцать восемь). Вот подойдет время им уезжать из «Сада», и скажут они: «Дила, дорогая, мы даже представить себе не можем, как нам без тебя. Не могла бы ты…?» В «Саду» частенько останавливались на несколько недель подходящие пары — пожилые люди из Сан-Франциско или даже Лос-Анджелеса, Сан-Диего и Скотсдейла. Дила им нравилась, они не скупились на чаевые, но потом преспокойно уезжали и даже ни единой открыткой не напоминали о себе.