Как бывает, он не принял во внимание почти ничего из этого и, откинув теологию, некритически принял старинное теологическое измышление: через тридцать иудиных сребреников идею особого еврейского сродства с деньгами — миф о богатом еврее, еврее-ростовщике. Само использование родового термина «еврей» предполагает клеймо. И выясняется, что в сердце этого эссе, считающегося «филосемитским», — старые мифы, вытащенные на обозрение американцам. Марк Твен сказал, что у него нет склонности к клевете. Было бы неправильно игнорировать это заявление; но, вероятно, справедливее было бы предположить, что он не был склонен и не имел навыка проявлять осторожность в суждениях. Он ничего не знал о еврейской литературе и законности, о громадной интеллектуальной традиции комментирования Библии; он воспринял историю Йосефа примитивно, как воинственный деревенский атеист, и использовал для экономического обвинения точно так же, как распятие использовалось для религиозного.
Тем не менее он был способен отказаться от измышлений, если кто-то помог ему обнаружить правду. Еврея, писал он, «обвиняют в непатриотизме, в нежелании нести воинскую службу». «Вы питаетесь этой страной, но не хотите за нее сражаться», — и предлагает делом опровергнуть это обвинение. Однако к статье приложен удивительный постскриптум «Еврей как солдат», где на примерах американской революции, войны (за независимость) 1812 года, войны с Мексикой и особенно Гражданской войны рассказывается о «верности» и «воинской доблести» евреев. Замечательно тут не само опровержение вымыслов, а принцип, извлеченный из него: «Недопустимо подкреплять предположения ходячими сентенциями». Именно этим, несмотря на противоположную задачу, характеризуется в целом статья «Касательно евреев» — ходячими сентенциями, подкрепляющими предположения. Достаточно сравнить ее с «Современными погромщиками», очерком из книги Джордж Элиот «Впечатления Теофраста Такого-то», опубликованной за двадцать лет до ходячих сентенций Марка Твена, и станет ясно, насколько содержательнее может быть очерк о евреях, посвященный тем же вопросам, на которые отвечал Марк Твен.
Двадцатимесячное пребывание Марка Твена в Вене было одним из самых плодотворных периодов в его писательской биографии. Пятнадцать коротких произведений, включенных в книгу 1900 года «Человек, который совратил Гедлиберг и другие рассказы и очерки», — лишь часть написанного в этот период, но они демонстрируют весь арсенал его искусства: лихую полемику, презрительную иронию, умный смех, разящее остроумие, грубоватый деревенский юмор, яростное отчаяние, скрытую издевку, удовольствие от болтовни и небылиц, жадный интерес к земному, блестящие языковые вылазки — иногда с разведывательно-разрушительной целью, иногда, чтобы показать свое изумление или восторг перед великолепием людских странностей; чаще всего ради ненадежной силы рассказа. Ничего чрезмерно тривиального, ничего чересчур глубокомысленного. И часто тривиальное с глубокомысленным перемешаны, как в Гедлиберге, где воспроизведение дюжины заученных слов обнажает залежи обмана. Или даже в шутливой заметке «Мои мальчишеские мечты», где он дразнит таких знаменитостей, как Уильям Дин Хоуэлс[38] и Джон Хэй (Государственный секретарь в 1898 году), тем, что они не осуществили свои детские мечты: первый — стать аукционистом, второй — помощником капитана на пароходе, притом что обе мечты — смешная выдумка Твена. Но и этот игривый набросок начинается с горького упоминания об униженном Дрейфусе.
В прозе Марка Твена нельзя долго полагаться на «шутливость» — то, что начинается с озорного прищура или с джокондовской полуулыбки, нередко заканчивается пророческим гневом. «Моя первая ложь и как я из нее выпутался» начинается с подмигивания, с булавки в пеленке, но настоящая тема статьи: равнодушие к несправедливости — «молчаливого согласия в том, будто ничего не происходит такого, что вызывало бы беспокойство или заслуживало интереса гуманных и разумных людей»[39]. От рабовладения до Дрейфуса скачок всего в один абзац: «С самого начала дела Дрейфуса и вплоть до его завершения вся Франция <…> была окутана густой пеленой лжи, молчаливого утверждения, что никто не совершает несправедливости по отношению к затравленному и ни в чем не повинному человеку». А от Дрейфуса далеко ли до «молчаливой Национальной Лжи», «опоры и пособницы всех тираний, всех обманов, всяческого неравенства и несправедливости»? Надо быть настороже, когда тема Марка Твена кажется до крайности простой или безобидной: не успеешь оглянуться, как тебя обдаст жаром морального негодования.
Зарисовки, притчи, диатрибы. За восемь месяцев до своей смерти в 1910 году он признавался: «Я полон злобы, злобность переполняет меня». За двадцать один год до этого в письме Хоуэлсу он писал, что ему нужно «перо, разогретое в адском огне». Однако в этом томе остальные произведения повествуют — более или менее кротко — о художниках, которых не хотят знать при жизни и возносят только после смерти («Жив он или умер?»), о спутнике в поездке по железной дороге, ведущем непреклонную борьбу с любым непорядком («Путешествие с реформатором»), об известном изобретателе, которому правительство приказывает преподавать в начальной школе («Австрийский Эдисон снова отправлен в школу»). Но это еще не всё — есть вполне жизнерадостные рассказы и очерки. В «Частной истории рассказа „Прыгающая лягушка“» Марк Твен не только приводит якобы древнегреческую версию байки, но и собственный буквальный перевод французского перевода рассказа (выдуманного и нелепого). «Как рассказывать историю» напомнит читателю о страшных ночных рассказах в летнем лагере, а «Роман эскимосской девушки» — непринужденно комическая лекция об относительной природе богатства — вряд ли была бы благосклонно принята в нынешней политкорректной аудитории. В «Сценической игре» сравнивается серьезная драма в Вене с фривольными выдержками из нью-йоркского театрального объявления от 7 мая 1898 года. Бродвей (несмотря на технический прогресс) оказывается ничуть не более значительным и утонченным. «Лечение аппетита», где голодание представлено как залог здоровья, — причудливое сочинение, отразившее веру Марка Твена в пользу воздержания от пищи. Здесь шутки грубые и жестокие, с тевтонским душком легкого садизма. Но самый волнующий — и самый поразительный в этом томе — очерк из реальной жизни «Мой дебют как литературной персоны» о настоящем голоде, в море, в шлюпке, после кораблекрушения. Марк Твен скромно обозначил его как журналистский материал, но по силе, страсти, выразительности и напряжению это один из его шедевров.
Все эти произведения — иные легковесные, как скетчи, иные серьезные и глубокие, как романы, — написаны или начаты в Вене, мировой столице, обуреваемой ранним модернизмом, насыщенной музыкой и театром, населенной гигантами культуры (назовем хотя бы Зигмунда Фрейда и Теодора Герцля), чье влияние до сих пор ощущает мир, управляемой негодяями (двое из них были кумирами Гитлера), а иногда — толпой; в обществе, блестящем до крикливости, высоко цивилизованном, цветущем, но также и бесстыдном, грубом. Отчасти — рай, отчасти — обиталище дьявола. Странный фон для писателя, выросшего в Ганнибале, штат Миссури. Но в Вене Марк Твен был близок к пику того, что он назвал «злобностью», и Вена подвернулась кстати.
Вместе с Дрейфусом в Париже она дала ему перо, разогретое в адском огне.
Исаак Бабель и вопрос идентичности
Пер. В. Голышева
Идентичность, по крайней мере, готова требовать вопросов.
За год до того, как рассыпался Советский Союз, мне позвонила из Москвы мать С., моя двоюродная сестра, чье существование до сих пор было смутной легендой. «Спаси мою дочь!» — кричала она с интонациями, которые звучали, наверное, уже не первое тысячелетие. Поэтому, когда С. прилетела в Нью-Йорк, я ожидала увидеть перепуганную беженку, спасающуюся от невыносимого давления народного антисемитизма: в то время пресса была полна мрачных сообщений об этом. Месяцами, готовя ее спасение, я металась по учреждениям — выясняла, как добиться для нее политического убежища.