Федя толкнул дверь, обитую клеенкой и туго открывающуюся (жалобно скрипел тяжелый дверной блок), и вошел в комнату. Запахло нагретым сургучом, клеем и штемпельной краской. Обдало лицо теплым сквознячком, хлынувшим сквозь открытые окошки служебной перегородки.
Не глядя ни на кого из толпившихся здесь горожан, он присел за столик, на котором лежали бланки для телеграмм, и, вооружившись пером, стал составлять две депеши в Киев.
«Что за Сергеев?» — подумал он снова, дожидаясь, покуда высохнут чернила.
Понес оба бланка к окошечку телеграфистки, для чего пришлось обогнуть перегородку, поставленную квадратом в помещении конторы.
Еще не дойдя до окошка, он увидел знакомую шапку и спину Кандуши, стоявшего вторым в очереди.
Словно боясь, что «Петр Никифорович» снова может исчезнуть, и не доверяя тому, что это действительно он, Федя подошел и тихо стал сзади него, выжидая поворота кандушиной головы.
Кандуша в протянутой руке держал заполненный телеграфный бланк. Федя прищурил глаза, вытянул, насколько мог шею и, увлекаемый обычным в таких случаях житейским любопытством, заглянул в белый листок.
Он заметил только несколько слов:
«Ковенский переулок дом… Межерицкому… ходатайствую… успеха дела… востребования…»
Номер дома был тот же, что и у журналиста Асикритова, «дяди Фома»! Что такое?
Он положил руку на кандушино плечо и сказал:
— Здравствуйте, Петр Никифорович.
Федина рука почувствовала, как вздрогнул Кандуша.
Пантелейка оглянулся, наткнулся глазами на студента и, выразив в одно немое мгновение испуг, растерянность, настороженность, наигранную обрадованность, — черт его знает, не разобрать было кандушиных «египетских» глаз! — приветливо воскликнул:
— A-а… Здравствуйте, Федор Мироныч! Какими судьбами, позволю сказать?
— Я вас хотел спросить о том же, — ответил Федя.
— Долог разговор, — понизил голос Кандуша и загадочно-обещающе улыбнулся. — А вы посредь года в провинции, почему?
— У меня отец умер, — не стал скрывать Федя и нахмурил брови.
— Ай-ай-ай… вот как! Что же это так? Простуда вышла или крови перегорели? Примите, барышня! — просунул Кандуша в окошечко свой бланк.
Он и сам втянулся головой туда, следя за действиями телеграфистки, хотя прямой нужды в том, конечно, не было. Просто — выигрывал время, обдумывая, как вести себя с Калмыковым.
Федя в свою очередь не знал, во что может вылиться их встреча. Ну, виделись случайно и разошлись каждый в свою сторону…
Может быть, после пятиминутного разговора Федя так и решил бы поступить, но подсмотренная строчка кандушиной телеграммы обострила его любопытство, вызвала разные догадки и толкала его на более длительную беседу с его петербургским знакомым.
Вспомнился тишкинский поплавок, письмо Людмилы Петровны в руках этого странного человека, его горячечная, исступленная ложь, так счастливо разгаданная, и многое, многое другое пришло на память Феди.
«Кто у тебя в Ковенском да еще в том доме?!» — рвался спросить он Кандушу: тот дом, — он так и стоит перед глазами!
Кандуша получил квитанцию и сдачу — веерок новеньких синих пятикопеечных бумажек, аккуратно собрал их, как колоду маленьких карт, и уступил Феде место у окошка.
— Подождите, я сейчас! — думая, что он может уйти тотчас же, обратился Федя к Пантелейке.
— Ах ты, гос-с-споди, боже мой, конечно, Федор Мироныч!
Он остался стоять тут же, рядом со студентом. Отогнул полу своего пальто и осторожно понес рукой деньги и квитанцию в карман брюк.
— Чего это вы так, как будто вывихнули руку? — заинтересовался Федя его медленными движениями.
— Был ранен недавно-с!.. Долог разговор, — прежним многозначительным тоном сказал Кандуша.
— Да что вы? Где же это так?
Глазами, бровями, ртом Пантелейка молчаливо изобразил: «Да уж, знаете, потом расскажу».
Нет, теперь Федя не отпустит его от себя!
— Господин студент, — спрашивала в окошко непонятливая телеграфистка. — В Киев «Караваевой» или «Карабаевой»? У вас не разберешь.
— Чернила, наверно, расплылись, барышня, я не виноват, Карабаевой. Через «б».
Теперь пришел черед насторожиться Кандуше.
— Вот и во второй телеграмме… — ворчала телеграфистка. Киев, Тарасовская тридцать восемь или восемьдесят восемь?
— Я, кажется, ясно написал: тридцать восемь! — рассердился Федя. — Такого и номера там нет — восемьдесят восьмого!
— А я почем знаю! — резонно ответила барышня.
— Сразу две депеши. И обе срочные, позволю заметить, — сказал Кандуша, когда они выходили на улицу. — Наверное, важные у вас дела, Федор Мироныч. Невесте, может, курсисточке какой?
— Квартирной хозяйке, — небрежно, делано скучно отвел его вопросы Федя.
— А я подумал, позволю признаться, хозяйской дочке какой, — приставал тот.
— Какой хозяйской дочке, Петр Никифорович?
— Георгия Павловича дочке, думал… Папаша мой так и величает его — большой хозяин стал, говорит папаша.
— Ах, вот что?
— Ну, да. Я и сообразил так, пипль-попль: не посватал ли Федор Мироныч из богатого племени?
— Чепуха! — отмахнулся с усмешкой Федя.
Он решил выяснить то, что его интересовало:
— А в Петроград возвращаетесь? Или нет?
— Думаю, конечно.
— А скоро, Петр Никифорович?
— Думаю, конечно, — повторил неопределенно Кандуша.
— На завод опять?
— Известное дело: табельщиком. По специальности, Федор Мироныч.
Они подходили к перекрестку двух улиц. Кандуша остановился на минуту и поворотом головы указал на свое поврежденное плечо:
— На заводах во как — кости ломают, Федор Мироныч.
Протянул руку в сторону городового, стоявшего у извозчичьей биржи, и сердито добавил:
— Вот эти самые. Фараоны.
— Сволочи! — выругался Федя от души.
Пантелейка воодушевился:
— Известное дело: куда иголка, туда и нитка, а куда царь — туда и псарь!
И он рассказал вдруг — ничего не утаивая, подробно — все, что мог, конечно, рассказать о бурном дне на Сампсониевском проспекте.
Но прихвастнул; выходило так, что каким-то образом он и был тот человек, который убил остервеневшего безрассудного прапорщика.
«Оттого и удрал сюда», — подумал Федя.
— Вот вы меня под сачком и держите, — сказал Кандуша, выпалив невольно, по привычке, одно из обиходных выражений охранки.
— Что значит: я вас «под сачком»? — недоумевая смотрел на него Федя.
Кандуша спохватился:
— Как бабочку, пипль-попль! А все от моего чистого доверия к вам, Фоварищ Федя. От дружбы… от совместного сицилизма, полагаю так!
— Что ж вы думаете: я вас могу выдать, что ли? — В Федином голосе была обида и брезгливость. — И потом… Говорите, пожалуйста, правильно: «социализм», а не «сицилизм»… «Сицилизм» — так говорят люди в насмешку, да еще фараоны. Охранка так издевается над революционерами!
И он вдруг пожалел не совсем грамотного питерского «табельщика»: до того растерянно и жалостливо смотрели сейчас кандушины глаза.
Так разговаривая, они дошли до заезда в калмыковскую усадьбу.
Желая навести разговор на кандушину телеграмму, но не зная еще, как это сделать, Федя готов был продолжать путь хоть до самой Ольшанки, где жил его спутник. Но тот сам стремительно повернул с улицы в тупичок, взяв под руку студента и быстро бормоча:
— Дело у меня есть к дяде вашему… почтарю, значит. Хотел просить вас, Федор Мироныч: посодействуйте… Собирался сам зайти завтра, когда к доктору пойду на осмотр… Да вот, раз уж тут находимся, — прошу вас, товарищ Федя. Мне съездить кой-куда в деревню надо.
Он и впрямь предполагал на днях отправиться со специальной целью в Снетин, к высланной туда вдове Галаган, но отнюдь не потому торопился сейчас на земскую станцию, в калмыковский тупичок.
На противоположной стороне улицы он увидел своим зорким глазом выходившего из аптеки старого знакомого: с унтером Чепуром у него не было никакой охоты встречаться в ту минуту, а Чепур сразу узнал бы его и окликнул.