И не только с жизнью хозяина, фабриканта Карабаева, сравнивали они свою собственную жизнь (фамилия Георгия Павловича упоминалась, естественно, чаще других), но и вели речь шире, переступив очерченный для них самих круг смирихинской жизни.
Так, например, из газет, — в частности, из петербургских телеграмм в «Киевской мысли», — они узнали о недавнем приезде в Россию известного бельгийского социалиста Эмиля Вандервельде. Писалось, что он приехал для ознакомления с русским рабочим движением. Цензура ни разу, ни в одной из газет, не выбросила информации о суждениях Вандервельде (в противном случае на газетной полосе оставалось бы белое место — столь выразительный след вмешательства государственной власти…) — и карабаевские рабочие рассудили справедливо и не без юмора:
— У этого Эмилия не опасная царю фамилия. Факт!
Два года назад, когда залпы ленского расстрела разбудили совесть и гнев во всех закоулках российской империи, смирихинские кожевники, махорочницы и мельничные рабочие вслед за питерцами, москвичами и соседями-полтавчанами бастовали один день, а заработки второго дня пожертвовали семьям расстрелянных на Лене.
В маленьком, уездном Смирихинске не существовало никаких партийных обществ или групп, кроме официального, черносотенного «союза русского народа», возглавлявшегося вечно пьяным стариком, штабс-капитаном в отставке Сливой. Политикой в чистом виде карабаевские рабочие, по сведениям жандармского ротмистра Басанина, не занимались партийные из связей с иногородними подпольными кружками, а тем более — организациями, упаси бог, не имели, профессионального, ремесленного содружества — для защиты своих экономических интересов перед Георгием Карабаевым — тоже как будто для себя не искали.
Везде, казалось, тишь да гладь, — а вот-вот иной раз задумаются вкупе ротмистр Басанин и тугодум-исправник Шелудченко об этой тиши да глади: да подлинно ли это так?
Нет, нет, тишина здесь, слава богу, подлинная, без начальственной ошибки — тишина, но… следить все же надобно!
Во-первых, как-никак эта история с защитой карабаевскими кожевниками беглого польского рабочего из Калиша. Во-вторых, конечно, присоединение их к протесту всех российских пролетариев против кровавых ленских событий.
Правда, с тех пор в общественной жизни смирихинских рабочих ничего не произошло, но на примете и у ротмистра и у исправника остались не без причины, брат гимназического учителя — Токарев (первым номером в списке), дубильщик Вдовиченко, однажды давший почитать газету «Правда» старику Кандуше, старик Бриних — мастер кожевенного завода: потому что — чех, а чехи все свободолюбивы, — и ряд других ольшанских рабочих, из тех, что пришли слушать теперь щедринский рассказ о свинье.
Заводские рабочие Ольшанки — люди в основном деревенского уклада с полукрестьянской психикой — проявляли еще малую политическую активность. Но завод все больше и больше делал их пролетариями по образу мыслей, и ясно было, что в какой-то — общий для всех рабочих — час эти мысли приведут их к необходимым классовым, революционным поступкам.
И часто приходило на ум Токареву:
«Ничего, ничего… Пусть это еще «малая закваска». Но ведь говорят: малая закваска, а квасит, однако, все тесто?..»
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Выпускной экзамен
Первым выпускным экзаменом была письменная работа по русскому языку — сочинение.
Сквер, разделявший обе гимназии — мужскую и женскую, уже с самого раннего утра был наполнен гимназистами и гимназистками. (У семиклассниц в этот день была письменная работа по математике.) Еще по старой привычке, созданной годами строгого школьного режима, юноши и девушки держались сначала порознь, по скверу плыли живые сцепляющиеся пятна серых гимназических курточек и праздничных, свежих и белых передников гимназисток. Но вскоре эти пятна смешались; все были друг с другом знакомы, и волнение, дарившее сейчас в молодых сердцах, вылилось в общую шумную беседу, растекшуюся теперь в разные концы гимназического скверика. Гимназистки вслух, наперебой, вспоминали в последний раз заученные формулы, и чему равен злополучный «π», или как следует применять «C» из «m» по «n»; гимназисты переводили разговор на возможные темы предстоящего сочинения: из Тургенева будет или из Гончарова?…
Еще почти час оставался до начала экзамена, но каждую минуту друг у друга проверяли время и напряженно всматривались в обе стороны улицы: не идет ли уже кто-нибудь из сегодняшних экзаминаторов — один из вершителей их судьбы.
Некоторые уединялись на скамеечках или, прислонившись к дереву и держа перед собой учебник или «подстрочник», жадно перелистывали его, стараясь наспех вобрать в себя коварную, ускользающую из памяти науку. Но стоявший кругом шум возбужденных громких голосов мешал сосредоточиться, отвлекал, и тогда уединившийся закрывал вдруг книгу и бежал к товарищам. Эх, читай не читай — все равно теперь: перед смертью не надышишься!
В сторонке оставались одиночки: это были экстерны, все — евреи; их было всего лишь два-три человека, и можно было сразу отличить среди всех остальных экзаменующихся. Они были значительно старше обычного гимназического возраста и носили штатские костюмы. Перед этими людьми закрыли в свое время двери казенной средней школы, потому что пятипроцентную норму для школьников их нации уже заполнили другие. Это случилось лет пятнадцать назад, и за это время они успевали делаться фармацевтами в аптеках, конторщиками и бухгалтерами в кредитных обществах, но мысль об «аттестате зрелости» упорно не покидала их. Они становились экстернами.
Они знали свою судьбу: на экзаменах их нещадно «резали», но через год и еще через год они вновь приходили, чтобы переспорить свою судьбу. Так навещают и тревожат иногда призраки убиенных совесть непокаранного преступника. Убийца иногда сожалеет о содеянном, — царская казенная школа лишена была и этого минутного чувства. Упрямых экстернов пропускали на всех экзаменах, но «резали» уже на последнем — на Тите Ливии или Овидии!
Придя в сквер позже других, Федя тотчас же начал разыскивать среди отдельных группок Иришу, но ее не было среди присутствующих.
— Ты не видел… вы не встречали Карабаеву? — спрашивал он почти каждого, обходя все аллеи. — Ну, да, Ирину Карабаеву, — чего вы так смотрите?
— Кому что, а ему Ириша на уме! — смеялись ему вдогонку. — Нашел время, брат, играть в Ромео и Джульетту. Федул, ты лучше скажи: по Тургеневу будет или по Гончарову?
— Ему мало беспокойства: медалист — за год все пятерки. Словесность — конек его…
— Федул! — подтрунивали над ним другие. — Может, тебе инспектор Иришу заменит: вон, гляди, — идет Розум!
— Идите к черту, парни! — беззлобно отмахивался он.
В душе ему было сейчас приятно. Это чувство имело двойную причину. Он был сегодня уверен в себе, не в пример очень многим своим товарищам, боявшимся важнейшего экзамена, за исход которого он, Федя, был спокоен. Он ловил себя на том, что даже умышленно играл перед всеми своим легким небрежным отношением к предстоящему сегодня испытанию. Это не было бахвальством или кичливостью «первого ученика», какую нередко, например, проявлял в классе тихий во всем остальном Ваня Чепур, — этому воспротивились бы натура, характер Феди. Но сознание своей отличной подготовленности к предстоящему испытанию позволяло уже быть уверенным в себе и проявлять свою уверенность в легкой игре ею. Но, может быть, не было бы и этой свободной, непринужденной игры, если бы в то же самое время, в те же минуты он не испытывал и другого чувства. Ему было приятно сейчас еще и оттого, что он мог не скрывать перед своими товарищами и подругами Ириши свое интимное отношение к ней, свое откровенное желание встречи с ней. Они любили друг друга, — и пусть знают теперь все об этом! — думал Федя.
Наконец, он увидел Иришу: она только что подъедала к скверику на заводской, карабаевской линейке, всегда доставт лявшей ее и брата из Ольшанки в гимназию. Федя пошел ей навстречу.