Напротив, на подоконнике наполовину раскрытого двустворчатого окна, держась ручонками за раму, стояла белокурая девочка лет четырех-пяти. Подайся вперед рама или один неосторожный шаг, закружись голова, — и ребенок, слетев с пятого этажа на камни двора, разобьется насмерть! Да сколько таких случаев бывало!..
Казалось, кроме него, Ваулина, только еще одно живое существо было свидетелем происходившего, но это живое существо… дымчатая кошка, дремавшая, вытянувшись во всю длину, в углу того же подоконника! Девочка, присаживаясь на корточки, гладила неподвижно лежавшее животное, девочка и сама ложилась на подоконник, свесив голову вниз, и вновь подымалась, со смешной деловитостью, тщательно оправляя свое коротенькое розовое платьице, из-под которого торчали, как у больших кукол, кружевные топорщащиеся панталончики.
На ней был широкий кожаный пояс темного цвета — совершенно излишний, как решил вдруг в ту минуту Ваулин: он подумал, по ассоциации, о своей собственной дочурке, ему припомнилось, в чем она ходит, как одевает ее бабушка… Но все это — на одну секунду, на одну терцию, потому что мысль целиком, напряженно отдана была маленькому белокурому существу, стоявшему сейчас, как убежден был, на краю гибели.
И никто не видит этого, кроме него, Ваулина! Никто не может предотвратить неизбежное несчастье, которое должно вот-вот произойти… Вероятно, в квартире никого нет сейчас, ребенка на время оставили одного, а когда возвратятся, будет уже поздно.
— Ай… ну, что она, в самом деле! — выкрикнул он и, забыв обычную свою осторожность, отдернул занавеску, распахнул окно и высунулся в него. — Назад, девочка! — крикнул он, но, понял сам, не так громко, чтобы ребенок мог его услышать.
Половинка закрытого до сих пор окна оттолкнута ручонками девочки, а сама она лежит животом вниз на подоконнике, болтая поднятыми босыми ногами: потерять равновесие было делом одного мгновения.
— Слезай, Лялька! (так звали его дочку) — не сдержался Ваулин и замахал руками, и голос его гулко разнесся по всему двору.
Девочка подняла голову, ища глазами кричавшего. Она увидела Ваулина.
— Ах, ты… Разве можно так? Убьешься! — грозил он пальцем и быстрыми жестами показывал, что она должна сделать.
Девочка отодвинулась немного, но не изменила своей позы. Задрав голову и надув недоуменно и капризно губы, она поглядывала на незнакомого человека, вмешавшегося не в свое дело. Что это еще за дяденька такой?
«Кончится тем, что она убьется», — нервничал Ваулин, не зная, как дальше следует ему поступить.
На один момент мелькнула мысль, что надо сбежать вниз, подняться в квартиру, где живет девочка, позвонить, предупредить о грозящей ей опасности, любого, кто откроет дверь, и тем спасти ребенка. Но он тотчас же отклонил эту мысль: стоя здесь и наблюдая за девочкой, он по крайней мере сдерживает ее поступки, он, видимо, влияет на нее своим присутствием, а что может случиться за то время, покуда добежит до ее квартиры?!
Девочка быстро вскочила, повернув голову назад.
— Ох, ты!.. — вздрогнув, уронил Ваулин.
Девочка откликнулась, по всему видно было, на чей-то зов. В глубине комнаты Ваулин увидел теперь голову, плечи и руки рыжей женщины, державшей сковородку. «Ну, слава богу…» Он был убежден, что мать (в этом он не ошибся) немедленно бросится к ребенку и снимет его с подоконника, и на том, наконец, кончатся его, Ваулина, собственные волнения. Однако женщина ничего подобного, к его возмущению, не делала. Она возилась со сковородкой, разжигала керосинку, выходила несколько раз из комнаты и вновь появлялась, что-то говорила v девочке, а та, не отвечая, не покидала своего опасного места.
С громким мяуканьем спрыгнула с подоконника встрепенувшаяся дымчатая кошка, — на теплый зов приготовлявшейся еды.
«Избить мало такую мать!» — расстраивался Ваулин.
— Сударыня! — закричал он, когда та приблизилась к окну. — Девочку заберите… разобьется!
Рыжая женщина улыбнулась ему, кивнула головой, что-то сказала дочке. Девочка посмотрела на Ваулина, сделала вдруг реверанс и, приложив ручку к губам, послала ему воздушный поцелуй. Мать взяла ее на руки и, все так же улыбаясь — снисходительно и со сдержанным лукавством, сняла с подоконника. И тогда только Ваулин закрыл свое окно, задернул занавеску и сел к столу.
Вся эта сцена продолжалась минут пять или того меньше, перерыв в работе был незначителен, но продолжать ее, — почувствовал Ваулин, — он уже не мог. Ваулин понял теперь, только теперь, как сильно устал, как глухо шумит в ушах и тяжелы руки от локтя до пальцев. Он зевнул — несколько раз в течение минуты: это лишний раз говорило о его усталости и в то же время о том, что она уже проходит, — его организм был крепок, и какие-нибудь полчаса отдыха возвращали ему силы.
Тетрадь с листом в клеточку, казавшаяся до того теплой, живой, наполненной сосредоточенной энергией его мыслей, вобравшая в себя весь «сок» ее, лежала остывшей, позабытой словно. Порыв ветерка (когда распахнул окно) перевернул без счету, напроказничав, ее страницы, и на открытых чистых листах тонким слоем серела налетевшая, набившаяся пыль, еще больше омертвившая страницы.
Он смахнул пыль, отбросил вправо поваленные ветром страницы и нашел ту, последнюю, на которой так случайно оборвалась его мысль.
Но все — напрасно… Работу не сдвинуть было с места, — не клевало.
Так часто случалось с Ваулиным, и, зная эту особенность своего характера откладывать работу, когда она не спорилась, ибо выходила она в противном случае не такой, какой хотелось, — он захлопнул книги и тетрадь и улегся на кушетке. Через минуту ему стало неудобно на ней: клеенчатая, с твердым подголовником кушетка была коротка, и, чтобы не свисали ноги и не надавливало в затылок, он приставил к ней стул, а из соседней комнаты принес подушку, — словом, расположился так, как делал это всегда, укладываясь здесь на ночь.
Наконец, тело его обрело покой.
Он лежал и думал — беспорядочно, не останавливаясь долго на одном и том же.
Мысли его шли примерно так:
«Ничего, ничего, вот только отдохну немного и допишу статью… Ах, какое глупое дитя: ну, еще один шаг — и такое несчастье! А я ей, кажется, «лялька» крикнул? Да, да — «лялька»… Солнышко ты мое, Лялька моя родная, девочка родненькая… Какой ужас был бы… Где это комар звенит?.. Надо матери сказать, чтобы внимательно следила за ней. Тоже ведь высоко живут. Ну, счастлив, что они обе здоровы… А рыжая (это про женщину в окне) — дура!.. И если бы я только мог… Кажется, никто, кроме нее, не видел, но все-таки надо быть осторожным… Лялечка, солнышко мое родное, девонька моя ясная. Ничего, ничего… «Вырастешь, Саша, узнаешь»… Бедная, бедная Надя…»
Здесь, подумав о жене, он вспомнил (какой раз за эти годы!) день, которому суждено было, вероятно, всегда стоять в памяти неповторимым, острым до мелочи знаком.
…Роды наступили раньше, чем оба они ожидали. Это случилось четыре года назад, летом, в Царском селе, в дачном домике Надиного отца, полковника в отставке. Ваулин лежал в гамаке в саду, читая газеты. «Молодой человек, делом займитесь!» — услышал он взволнованный голос тестя. Ваулин вскочил и побежал в дом, — жена сидела на диване, глубоко откинув голову на его массивную овальную спинку красного дерева, упершись руками в сиденье. На первый взгляд — то ли она хотела осторожно сползти, то ли, напротив, упиралась, влекомая книзу тяжестью круглого, выпячивающегося живота. Она стонала, в лице ни кровинки, и коричневатые, растекающиеся пятна на скулах, как это бывает у многих беременных женщин, еще больше темнили сейчас ее широко раскрытые плачущие глаза.
Через четверть часа, когда прекратились первые схватки, Ваулин доставил ее в местную больницу: возвращаться домой, в Петербург, — и думать не приходилось. В вестибюле больницы схватки возобновились с еще большей силой, жена приседала, хватаясь за живот, и не стонала уже, а кричала громко, пронзительно, — и Ваулину было почему-то стыдно за ее крики; он испытывал неудобство и в то же время огромную жалость к ней, сострадание, которое — в суете — не знал, как выразить.