Александр Николаевич, помолчав, грустно улыбается и с какой-то удивительно печальной ноткой в голосе отвечает:

— Дорогой мой, о каком пении вы изволите говорить? О чем изволите вести речь? Я, знаете ли, уже тридцать лет даром даже рта не раскрываю.

Александр Николаевич вежливо кланяется ученому и, заложив руки за спину, поднимается выше.

…Как-то после просмотра фильма «Заговор обреченных» Калатозова я оживленно беседовал с коллегами. Говорили о кардинале, роль которого, с нашей точки зрения, великолепно сыграл А. Н. Вертинский.

— Легок на помине! — говорит киноартист Константин Сорокин, увидев Вертинского, медленно шагающего к нашей группе.

Михаил Кузнецов пододвигает кресло. Александр Николаевич садится, вынимает серебряный портсигар, закуривает.

— А мы вас хвалим, Александр Николаевич, — улыбается Сорокин.

— И превосходно делаете. Я действительно не так уж скверно сыграл эту роль.

Потом разговор заходит о съемках в Голливуде. Выяснилось, что Александр Николаевич вовсе не новичок в кино: он снимался и в Германии, и во Франции.

И, как всегда это случалось, когда рассказывает Вертинский, все присутствующие превращаются в слушателей.

Сорокин особенно внимателен. Он даже чуть приоткрывает рот, замирает, активны только глаза: они сопровождают каждое движение рук Вертинского. И вдруг их взгляды встречаются. Секундная пауза — губы Сорокина смыкаются, а Вертинский улыбается.

— Сорокин! — вдруг произносит он. — Вы мне положительно нравитесь. У вас такое удивительно русское лицо! Я бы вас очень хотел видеть на своем концерте. Вы прекрасно умеете слушать. Это не всякому дано. Приходите, Сорокин, прошу вас.

— Не могу, Александр Николаевич.

— Почему? — удивленно спрашивает Вертинский.

— У меня нет денег, — не задумываясь, отвечает Сорокин. Все дружно смеются.

— Ну что за чепуха, — говорит Вертинский. — Я вас устрою на концерт бесплатно, в первый ряд!

— Вы меня не поняли, Александр Николаевич, — так же не задумываясь, отвечает Сорокин. — После вашего концерта надо… стимулирующего много пить!

Александр Николаевич хохочет дольше всех.

Вертинский был, вне всякого сомнения, одним из лучших рассказчиков. Он с необыкновенной легкостью умел превращать любого словоохотливого собеседника в самого внимательного слушателя.

Как-то после концерта, а мы в это время гастролировали в Вильнюсе, зайдя поужинать в один из самых старых ресторанчиков, случайно встречаемся с Александром Николаевичем.

— Удивительная встреча произошла сейчас у меня, — говорит Вертинский, здороваясь с нами. Он засовывает накрахмаленную салфетку за воротник и продолжает:

— Только успел сесть вот за этот стол, как ко мне подошел официант, и, наклонившись, спросил тревожным почему-то шепотом:

— Александр Николаевич, вы не узнаете меня?

— Нет, дорогой, не узнаю.

— А вы вглядитесь в меня, может быть, вам что-нибудь напомнит моя лысая голова и манера держать ее в полупоклоне, немножко набок, как у Чичикова? Так вы сами когда-то говорили.

— Такая манера держать голову напоминает мне владельца этого ресторана.

— Так вот, я — его сын… Я был еще совсем мальчиком и помню, что вы однажды — о, это было очень давно! — сидели за этим же столиком с одним из своих приятелей, с артистом Шверубовичем-Качаловым. Я помню до сих пор обрывки вашего разговора… О нет, я не подслушивал, я просто внимательно слушал. Он говорил, что роль Барона в спектакле «На дне» Горького как бы срисована была целиком с вас. Манера грассировать, надевать перчатки, шлифовать ногти, ходить и многое другое. «Если бы не ты, Саша, я никогда в жизни не сыграл бы Барона».

Александр Николаевич чуть заметно показывает на человека, стоящего в полупоклоне, с салфеткой на согнутой руке. Мы догадываемся, что это и есть сын бывшего владельца ресторана.

Не помню, ел ли я что-нибудь в этот вечер и ела ли жена… Мы слушали, Александр Николаевич был в ударе, он рассказывал о своих выступлениях за рубежом.

— Но это всегда было в кабаках, хоть и аристократических, но все-таки в кабаках, — грустно покачивая головой, заключает он. — Я всегда был для них эмигрантом. А теперь, теперь я пою в Доме офицеров Советской Армии, и самое чудесное то, что у моих девочек есть Родина!

Александр Николаевич отпивает из маленькой чашечки глоток кофе и продолжает:

— Последний мой концерт был в Японии. Я пел самому божественному микадо.

— Микадо?! — в один голос воскликнули мы. — Неужели самому микадо?

— Хирохито. И после исполнения бессмертного «Беса» Хирохито так расчувствовался, что предложил мне Японию и свой трон!

Наступает долгая пауза. Мы с женой недоуменно переглядываемся, и я неуверенно выражаю сомнение:

— Но ведь это же неправда, Александр Николаевич.

Вертинский, кивнув головой, спокойно отвечает:

— Конечно, неправда. Но ведь это же так интересно!

«Спасибо, пионерия! спасибо, комсомол!..»

Подмосковье! Во все времена, в любое время года оно очаровывало, очаровывает и, убежден, будет очаровывать людей разных возрастов, поколении своей удивительной красотой.

Лишь дай волю воображению — и живо представишь, как вот по этой же дороге, под осенней золотистой кроной этих дубов-великанов едут чем-то похожие на каждого из нас и в таком же возрасте, как мы, но совсем другого, безвозвратно ушедшего века, люди. Едут под звон бубенцов! Одни — в кошёвке, запряженной парой гнедых или вороных, другие — на старинной русской тройке. Едут и так же, как мы, смотрят и не могут налюбоваться этими холмами, перелесками, островками белых берез, могучими елями и необозримыми родными просторами.

Но — кто это «мы»? Мы — это Ирина Всеволодовна Мейерхольд, Василий Васильевич Меркурьев, их сын Петр Васильевич и я. Куда и зачем: едем? В город Железнодорожный. Приглашены сюда заместителем председателя комиссии по музыкально-эстетическому воспитанию детей Петром Васильевичем Меркурьевым на концерт хора «Пионерия».

В этот осенний день 1975 года мы едем в «Москвиче». Природа Подмосковья очаровывает нас. И нам кажется, что не в машине, а на старинной тройке мы быстро мчимся мимо древних русских лесов. Взору открывается такая девственная красота, что все мы невольно улыбаемся.

— Чего ты улыбаешься? — поддразнивая меня, спрашивает Василий Васильевич.

— Думаю, как красиво! А ты?

— И я о том же. Красота!

И глаза наши, видимо, как и тех, путешествовавших задолго до нас, жадно вглядываются в летящие мимо картины природы, наполненные музыкой жизни. А может быть, это только нам сейчас все эти удивительные картины природы кажутся музыкальными? Почему? Да потому, что мы приглашены к поющей пионерии. Едем на встречу с музыкой, песней.

Так или иначе, но все мы сейчас не только видим, но и слышим природу. Молодые и стройные березки за окнами, кажется, уже кружатся в веселом хороводе и поют русские песни.

О хоре «Пионерия» знаю пока мало. Но и то, что знаю, вызывает удивление.

— Петя, — спрашиваю собеседника, — скажи мне откровенно, как педагог «Пионерии», правда ли, что в хор ваш принимают детей без специального отбора?

— Да. — отвечает влюбленный в «Пионерию» молодой педагог Петр Меркурьев.

— Как же так? — недоумеваю. — Взяли в хор человека, а он берет… не ту ноту. Это — если один такой. А если их много? Что же тогда получается? Один — в лес, другой — по дрова?

— Ну и что из того, что на первом году обучения большинство из ребят «гудошники» и не могут взять ту или иную ноту? — говорит Петр Васильевич. — Пройдет время, научатся добиваться, смогут помогать друг другу. Первые успехи, первая вместе чисто спетая гамма — и пойдет! Запоют бывшие «гудошники»! Да еще как запоют!

— Что же это получается? Всех без исключения берете в хор?

— Не берем только тех, у кого нет никакого голоса, и с тотальной глухотой — кто абсолютно не слышит мелодию. А тех, кто сколько-нибудь слышит и у кого есть хоть минимальная способность к воспроизведению звука, конечно, берем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: