В то время в гимназии, где учился Дунаевский, правила для учеников были самые суровые. Гимназистам запрещалось появляться на улицах после десяти вечера, носить ранец в руках, а не за плечами, отпускать волосы длиннее, чем на сантиметр. Если, не дай бог, застукают — карцер или телесное наказание. Кстати, у Исаака по поведению всегда стояли пятёрки, значит, он никогда не попадался на глаза своим гимназическим педелям, ловко выходя из положения с помощью вышеописанного маскарада. Кстати, гимназистам не разрешалось и свободно ходить в театр, а только по особому разрешению и только в сопровождении родителей или педагогов. Об оперетте не могло быть и речи. Смотреть можно было только благонамеренные пьесы. В общем, именно с такими условностями должен был бороться влюблённый Исаак.
В письме есть фраза: "Часто бывал у неё". Что стоит за ней? Бывал дома? Но это уже много значит. И ещё одна деталь: штатский костюм, в котором выступал Исаак, и то, что в шестнадцать лет он выглядит как двадцатилетний мужчина. Раннее созревание, раннее взросление. Но вернёмся к разгадке романтической персоны, которой советское человечество обязано существованию юношеских произведений Исаака. Борис, его брат, прямо указывает, что, не будь этого сильного чувства, вряд ли он столько бы написал в период отрочества. Итак, если фразу "чуть-чуть влюблён" транспонировать на тридцать два года назад, то она вполне может превратиться в "безумно влюблён". Ведь то, что в шестнадцать лет кажется гигантским, вполне может поблёкнуть в сорок восемь.
А потом, в двадцать лет, пришла вторая любовь. Более сильная, но тоже к актрисе. Характерная деталь. Актрисы и лицедейство — синонимы. Природа этих двух понятий одинакова. Все рядом, все вместе. Чтобы полюбить, чтобы испытать сильную эмоцию, Исааку нужны котурны, нужно чуть-чуть подняться над реальностью, и тогда его душой завладеет муза. Разве в тридцатые годы он не повторил то же самое? Разве в своей музыке не поднялся чуть-чуть над непроглядной тьмой сталинской реальности и не увидел в ней золотые лучи коммунистического рассвета?
Но вернёмся к Ахрону. Иосиф Юльевич Ахрон — это "первая глава жизни", целая эпоха, класс академизма. Он имел почти европейскую известность. Поразительная ситуация — европейская знаменитость преподаёт в провинциальном Харькове! В доме Евгения Исааковича хранилась фотография Ахрона: бледный человек с нервным лицом, тонкими губами и чуть оттопыренными ушами. Эту фотографию маэстро подарил своему ученику в знак уважения к его таланту и на прощание на ней написал: "Моему одарённому ученику И. Дунаевскому с исключительным уважением и пожеланием жизненных и творческих успехов".
Уход Ахрона в армию в 1916 году был травмой для Дунаевского. Он лишился замечательного педагога, который вернул ему любовь к скрипке. Если "забривали" профессоров, то запросто могли "забрить" и студента, но Дунаевского спасла молодость. Они простились и больше никогда не виделись, хотя Иосиф Юльевич вернулся с фронта и дожил до 1943 года. На место Ахрона из Петербурга прислали профессора Могилёвского. У него Исаак закончил консерваторию, но это, по оценке Бориса Дунаевского, носило уже характер формальный. Исаак запер скрипку в футляр в прямом и переносном смысле. Прошло детство, кончилась юность. Он вступил во взрослую жизнь, причём такую, которой не знали ни его отец, ни его дед. И жизнь эта была окрашена в красные цвета.
"ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ"
Дунаевскому было семнадцать лет, когда матушка-Россия, как змея, сбросила с себя старую кожу и явилась миру в новом, доселе невиданном облике. В облике Красного Дракона.
В Харькове страсти Господни переживали по-особому, индивидуально. Революция наступила как-то незаметно. Из окон музыкального училища, где слушал лекции Исаак, было видно, как показался и исчез всадник на лошади. В разных концах города раздались выстрелы. Для Исаака революция началась, когда он увидел бледное лицо директора гимназии. Кноринг вошёл в класс, посмотрел на своих любимцев и молча вышел. Потом вернулся и, сухо кашлянув, посоветовал ученикам не гулять по вечерам. Уже дома, у Дерковских, Исаак узнал, что в Петрограде была стрельба. Царь отрёкся от престола. Вся власть перешла в руки Временного правительства.
Революцию делали ровесники Дунаевского и даже юноши моложе, чем он. Владимир Короленко, который 1917—1922 годы провёл на Полтавщине, писал, что здесь можно было встретить двенадцатилетнего ученика местного коммерческого училища, записавшегося в Красную гвардию. Об одном таком герое из Полтавы рассказывали, что он пришёл в класс вооружённый, закурил папиросу, вынул револьвер и навёл его на буржуя-учителя. Другой учащийся бросил бомбу под ноги лошади бывшего полтавского помещика. Среди защитников новой власти, как вспоминал Короленко, обнаружилось очень много еврейских юнцов. Их грубость и хамство казались мещанам особенно вызывающими. Русские привыкли видеть перед собой покорного, бесправного еврея, обречённого жить где-нибудь на окраине. А евреи, почувствовав, что большевики их не притесняют, поспешили такую власть поддержать.
Мудрый профессор Наум Шафер, один из крупнейших знатоков творчества композитора, съевший на истории жизни Дунаевского не один пуд соли, говорил: "Исаак поначалу не принял революцию". Поначалу не принял. Как приятно для демократов-потомков и как опасно для самого композитора! После революции многие, её не принявшие, сгинули. От Кноринга осталась только одна фотография. Позже, в середине двадцатых годов, он обнаружился весточкой из Франции. Но Исаак не стал ему отвечать, это было опасно: Кноринг считался белогвардейцем.
Впрочем, в 1917 году Кноринг ещё никуда не убегал. Педагог думал, что его знания будут нужны при всяком режиме, и продолжал учить гимназистов и устраивать домашние концерты, на которых Исаак был первой скрипкой. Кумачовый лозунг "Вся власть Советам" опрокинул старые песни и старые гармонии, которым учили в музыкальном училище. Строгий, классический аккорд стал "разрешаться" куда-то в сторону, переходя в дребезжащий диссонанс. Всё пошло наперекосяк. Исаак почувствовал себя очень взрослым, будто у него вдруг выросли усы.
Весь мир закрутился в хороводе убийств. Началась война красных и белых. Всё, что было в доме тёплого, стало постепенно исчезать, попадая в лапы дремучих мужиков в солдатских шинелях, что стучали в окна дома и просились на постой всего на одну ночь. Отказать им не смели — у них были ружья. Пропали сначала шубы, потом молоко, потом дрова. Это были приметы времени, это был стиль зимней стужи 1918 года, которая затянулась очень надолго.
Весной в Харькове вдруг зазвучала чужая речь, совсем чужая. Раньше такую Исаак слышал только в гимназии. Это пришли немцы. Украина стала одним большим сдобным пирогом, который все кому не лень пытались поделить. В доме Дерковских поселились два немецких офицера. Это были герр Анхальт и герр Сиблер, которым понравилась уютная Грековская улица. Фанни Яковлевна Дерковская, хозяйка дома, довольно скоро перестала их бояться. Немцы оказались интеллигентными. По вечерам играли на скрипке и простеньком пианино, которое притащили из комнаты отца Дерковского. Немцам нравились Чайковский и душещипательные романсы. Они были законченными лириками, хоть и с пистолетами в руках.
Два приятных офицера были единственными представителями немецкой армии, с которыми довелось лично познакомиться Исааку. Спустя тридцать лет он изменит мнение о них. Наползёт страх взрослого человека, понимающего, с чем он столкнулся. В одном из писем к молоденькой комсомолке, "смеющейся Людмиле", он напишет: "Лирики — это великая прослойка человечества. Но… нельзя считать лириком удава, который со вздохом сожаления проглатывает очередного кролика. Я помню, как в 1918 году на Украине, у нас дома, стояли немцы-оккупанты, приглашённые гетманом Скоропадским бороться с "коммунией". Герр Анхальт и герр Сиблер вздыхали о своих детях и фрау. Потом ночью наши квартиранты куда-то исчезали в полном вооружении. Наутро они появлялись как ни в чём не бывало и снова принимались за лирику"[Здесь и далее письма И. О. Дунаевского и его корреспондентов цитируются по рукописям из архива Е. И. Дунаевского.].