— Девять или десять километров… Ну ладно, — вдруг сказал он, — спокойной ночи, мне еще обход делать.
— Спокойной ночи. Если вам случайно попадется какой-нибудь пастух, приведите его ко мне. Мне было бы любопытно взглянуть на него вблизи, да заодно и проверить, нет ли у него рогов под шляпой.
— Ну, уж этого я вам не говорил.
Он отошел, водя вокруг фонариком, выхватывавшим из темноты то кучу досок, то перевернутую тачку, то стену, которая тянулась вдоль пирамиды.
И тут я заметил надпись, выведенную большими черными буквами.
— Смотрите-ка! Вон там!
Мы оба наклонились, и я прочел вначале слово: «Берегись!», а потом чуть подальше: «Убирайтесь с Юга!» Угрожающие, даже отчасти зловещие слова, и, помню, меня охватило неприятное чувство, похожее на то, какое испытываешь, обнаружив анонимное письмо. Живешь себе мирно, никого не трогаешь, а тем временем за тобой наблюдает какой-то незнакомый человек, судит тебя и начинает тебя ненавидеть. Я потрогал буквы кончиком пальца. Надпись была еще совсем свежая.
— Ну вот видите, ваши пастухи не так уж безразличны к Калляжу, — сказал я сторожу.
Он взглянул на надпись — и вид у него был по-настоящему растерянный.
— Пастухи, вряд ли… Нет, не думаю. Завтра я об этом доложу.
Направляясь домой, я думал, что доверять ночную охрану местному жителю, да еще живущему на болотах, пожалуй, не совсем разумно. Надо будет поговорить с Гуру. Но в конце концов, какое мне-то дело? И тут я снова подумал о пастухах: бычий хвост? Ну и ну! Действительно ли все идет так хорошо, как утверждает Дюрбен? Ясно, нет. Однако я поймал себя на том, что в глубине души меня это не слишком огорчило.
С той ночи, положившей начало скрытой борьбе, которую вел против нас пока еще невидимый враг, надписи стали появляться все чаще и чаще. Поутру мы обнаруживали то на стене, то на щите, а то и на борту грузовика или на машинах огромные буквы с подтеками, выведенные дегтем, и казалось, их нарочно писали неряшливо, будто желая запугать нас и обезобразить строящийся город. Да и тон их становился все резче. Дошло до того, что появились надписи: «Не пора ли сжечь Калляж?» Еще немного — и дело обошлось бы без вопросов. Гуру пришел в ярость. Он усилил охрану, но, как истый дипломат, не уволил местных сторожей, а приставил к ним людей надежных, не связанных с этим краем. Создал он также бригаду смывщиков, которым выдали скребки и моющие средства, и они счищали всю эту пачкотню еще до того, как рабочие выйдут на стройку. Кроме того, Гуру намекал, что его «разведывательная служба» уже напала на след и что рано или поздно враг будет разоблачен. Может, это пастухи? Нет, он не думает, а если и так, то они лишь орудие в руках некоей тайной и мощной силы. Надо терпеливо распутать пока еще запутанный клубок. Его осведомители, заявлял он, этим и занимаются.
Впрочем, принятые меры вроде бы принесли свои плоды, так как бригада смывщиков работала лишь от случая к случаю. Но как только мы решили, что победа на нашей стороне, и притупили бдительность, сразу же все началось сначала. Опять настала «дегтярная» ночь. Дальше этого, однако, дело не пошло, и пока что о настоящем саботаже и речи не было. По всей видимости, наш неведомый враг, кто бы он ни был, опасался наносить решающие удары. Он действовал подобно назойливой мухе, которая докучает быку.
Любопытно, но больше всех, к моему удивлению, это докучало именно Дюрбену, а я-то полагал, что, увлеченный своими поистине великими замыслами, он должен был стоять выше мелких неприятностей.
— Что вы думаете по поводу этих угроз? — спрашивал он меня. — Что это значит? Откуда идет?
— Думаю, из болотного края. Возможно, это пастухи. Во всяком случае, я так считаю. Тогда ночью я наткнулся на трех таких пачкунов, они удрали на лошадях.
— Пастухи? Но им-то что надо?
— Все дело, конечно, в пастбищах. Они настоящие фанатики. Им на все наплевать, кроме скота.
— А у меня складывается впечатление, что это более серьезно, что кто-то настроен против самого Калляжа. Но опять-таки почему? Эти люди живут в нищете. Вы же видели их фермы на болотах. Знаете, Какой у них средний годовой доход? Я прочитал «Историю Юга» и ознакомился со статистическими данными: одна десятая часть того, что зарабатывает рабочий в столице. Они протестуют с полным основанием и испокон веков посылают в парламент депутатов, входящих в оппозицию, которые, кстати, играют роль оппозиции внутри оппозиции! Да это и понятно, потому что с этими людьми никто не считается. Но сейчас все может измениться, все изменится для них.
— Если только они этого желают.
Он удивленно посмотрел на меня.
— Вы хотите сказать, что они желают жить по-прежнему в такой нищете?
— Скорее, в бедности.
— Ну, если угодно, в такой бедности. В таком унижении. У меня это в голове не укладывается. Мы платим им деньги, о которых они и мечтать не могли, обеспечиваем социальным страхованием, и ведь это только начало. Возникнет город, порт, дороги, новые возможности заработка. А когда внимание всей страны будет обращено к Югу, мы осушим их земли, дадим им трактора…
— А они любят свои болота и своих лошадей.
— Но кто же лишает их этого? Вы отлично знаете, Марк, что мы можем им дать. Знаете и то, что мы намерены уважать их обычаи. Мы же не вандалы какие-нибудь.
— Я просто пытаюсь понять этих людей.
— Возможно, мы по неведению совершили какой-нибудь промах. Мы северяне, и вполне допустимо, что они нам не доверяют. Эх, следовало бы с ними поговорить, разъяснить им. А мы отстранились, что правда, то правда. Но столько надо было всего сделать!
— Гуру считает, что все образуется.
— Знаю, знаю… Гуру человек деятельный, но…
— Что «но»?
— Ему чего-то недостает: воображения, что ли, или, быть может, любви к людям. Мне хотелось бы, Марк, чтобы вы занялись этим делом, попытались бы разобраться. Надо бы поговорить, вот только с кем?
— Хорошо, подумаю.
— Спасибо, — сказал он. — Признаться, меня все это тревожит. Разумеется, зря. Просто по глупости. Но когда человека что-то тревожит, ему плохо работается.
Он резко сменил тему разговора.
— Моя жена здесь скучает, я чувствую, ей не нравится Калляж. Думаю, она не понимает всей важности того, что мы делаем. Да, она скучает, и этим все сказано. Она типичная горожанка, привязана к городу, я имею в виду уже построенному.
— А Софи?
— Ну, с Софи все в полном порядке! С недавних пор она воспылала любовью к животным. Является вечером домой и притаскивает полные коробки пауков, кузнечиков, стрекоз, а вчера даже скорпиона где-то нашла. И тоже все время болтает о быках, лошадях… Не знаю, от кого только она набралась всего этого. Назадавала мне уйму вопросов о пастухах. Ну что я могу ей сказать? Да, и еще потребовала от меня лошадь.
— Ну вот видите, и она тоже!
Он засмеялся.
— Да, и она тоже. Понятно, я не сказал ни да ни нет. Надо еще подумать.
Элизабет почти перестает выходить из дома.
Поначалу ее еще видели на стройке вместе с Дюрбеном. Он что-то оживленно говорит ей, широким жестом обводит огромные белые сооружения, словно творит воочию то, что однажды поднимется там из песка. В этом ласкающем жесте руки — и счастье, и любовь. И просьба разделить с ним эти чувства. Элизабет стоит неподвижно, смотрит. Большие черные очки скрывают лицо, которое, впрочем, не выражает ничего. Волосы, ее забраны в узел и приглажены на висках. По временам тонкие губы морщит улыбка, жестокая улыбка. Но Дюрбен, очевидно, ничего не замечает, раз он продолжает показывать на простирающуюся за машинами и кранами песчаную равнину, и губы его по-прежнему шевелятся, хотя не слышно, что он говорит. И возможно, именно потому он и продолжает говорить, чтобы не наткнуться с размаху на это гнетущее молчание, молчание, тяжесть которого он не мог не ощущать в глубине души, молчание, которое не в силах были заглушить даже звуки его собственного голоса.