— Вот почему я был так счастлив, что мы нашли «маленькую принцессу». Когда я вошел в склеп, меня, да-да, охватил какой-то священный трепет. И мне захотелось построить вот эту церковь. Скоро отделка ее будет закончена: белизна и свет. Но священника в ней не будет.
Он встал, провел рукой по глазам.
— Простите меня, Марк, я отрываю вас от работы, к тому же так ли уж необходимо говорить о подобных вещах? До завтра.
После ухода Дюрбена я подумал о том, что его безумие охватило меня, но что это благородное безумие. Но при чем тут бог? Разве недостаточно построить красивый и гармоничный город, в котором будут жить люди? Однако пора было заканчивать расчеты, их не мог сделать за меня даже сам господь бог.
В июле началась страшная жара. Солнце яростно обрушивалось на Калляж, люди работали обнаженными по пояс и вскоре стали черными, как мавры. Все смахивало на Африканскую кампанию, и Дюрбен, носившийся в своем джипе, грудь нараспашку, с коричневым от загара лицом, где ярко выделялись светлые лучики морщин, напоминал мне какого-нибудь завоевателя заморских территорий, в свое время примелькавшихся нам в газетах. Да, действительно, даже во взгляде у него появилось что-то напряженное, какая-то сумасшедшинка, именно то, что поражало меня у тех, прославленных. Он кружил по дорогам, изучал карты, отдавал приказы, проверял, воодушевлял, ругался, переделывал на ходу. Он был воистину вездесущ. По ночам его окно светилось далеко за полночь. Казалось, будто его поджимает время, подстегивает нечто, видимое лишь ему одному.
Положение на стройке, однако, было неплохим: воздвигались стены, а упорно появлявшиеся на них надписи стали уже рутиной, в столице нам по-прежнему оказывали поддержку, инциденты на восточной границе страны, как обычно, завершились туманными дипломатическими извинениями. Располагал ли Дюрбен секретной информацией или был просто охвачен все возрастающей страстью, той, что испытывают к женщине, которая вот-вот уйдет из вашей жизни? Как бы то ни было, он жил словно в лихорадке… Он худел.
— Нет, правда? — удивлялся ой. — Пустяки. Это от жары. Там посмотрим…
И он уже исчезал.
Элизабет тоже жаловалась, что совсем егo не видит, так как целый день он проводил на стройке, а ночью работал у себя в кабинете и от усталости валился там же на походную кровать. Вернее, она не жаловалась, а отпускала едкие замечания, которые Дюрбен просто не слышал. Он думал только о своих пирамидах. Если он раскрывал рот, то говорил о них. «Я повторяюсь», — признавался он иногда. Когда в его присутствии отваживались затеять разговор на другую тему, он слушал из вежливости, но по его взгляду видно было, что это его не интересует.
Такие страсти у таких людей заразительны. Страсть Дюрбена захватила нашу разношерстную и пеструю компанию, даже если кое у кого она была ослаблена, как волна на излете. Но должен сказать, что в то время дух ее еще веял среди нас и, быть может, одна только Элизабет оставалась равнодушной.
Когда я встречался с ней на дорогах, меня охватывало смутное волнение. Она вела машину очень быстро, волосы ее развевались по ветру, лицо закрывали огромные темные очки. В ответ на мое приветствие она издалека махала рукой и тут же исчезала в клубах пыли. Да, конечно, она волновала меня, но вместе с тем я испытывал недоумение и даже подспудный гнев, словно, несясь на бешеной скорости — а куда, я не знал, — она покидала и даже вроде бы предавала меня. Тут, несомненно, проявлялась, с одной стороны, моя симпатия к Дюрбену, a с другой, — как нетрудно догадаться, мое отношение к ней.
Я не люблю той подчеркнутой холодности, в которую рядятся подчас красавицы. Мне претит также, если они проявляют полное равнодушие к делу, которому ты безраздельно предан, а тут я видел не только полное равнодушие, но и презрение. Если же говорить начистоту, то тщеславие мое уязвляли эти прозрачные невидящие взгляды, которые бесстрастно скользят по твоему лицу, смотрят сквозь тебя.
В течение многих месяцев я жил без женщины, точнее, почти без женщин. Я переношу это довольно легко, когда поглощен каким-нибудь великим замыслом, я имею в виду замыслом, который сильнее меня самого, который завладевает всеми моими мыслями, энергией. В ту пору именно таким и был для меня Калляж. И если я разок-другой ездил в Сартану «к девочкам», то скорее для очистки совести, чем уступая желанию. Как уж водится, близость стройки и множество одиноких мужчин привлекли стаю этих пташек, которые поселились в низких домиках неподалеку от арены для боя быков. Не считая полагающихся дурнушек, там были довольно миленькие создания, от которых все же попахивало потом и юфтью. Чем не экзотика? К тому же все обходилось без сантиментов. Впрочем, помимо кратких финансовых переговоров, они упорно не произносили ни слова и быстренько задирали свои юбки в тесных альковчиках, побеленных известкой. Я возвращался оттуда, успокоившись насчет своей мужской силы, но с чувством легкой тошноты. Такой дешевкой себя не обманешь.
Зато Лиловое кафе я навещал охотно, и у меня постепенно вошло в привычку проводить там вечера. Разделавшись с работой, я садился в машину и катил на болота. Я прогуливался в тростниковых зарослях, чтобы глотнуть свежего воздуха. Потом добирался до харчевни в пустой час между аперитивом и карточной игрой и, погладив собаку и поздоровавшись с редкими посетителями, садился поболтать с Мойрой и ее двоюродной сестрой Изабель.
Вскоре я был допущен на кухню, а это уж немалое доверие. Не всякий достоин увидеть то, что Обычно скрыто за кулисами; иной раз там бывает лучше, иной раз хуже, уж как придется. Здесь кухня была именно тем, что «лучше». Я заставал старуху у печи, а Изабель и Мойра занимались своим делом: резали хлеб, откупоривали вино, мыли посуду или возились с чем-то в темном уголке. Завидев меня, они начинали хохотать и отпускали шутки, высмеивая мое обгоревшее на солнце лицо, или мой, по их мнению, слишком благодушный вид, или замечали у меня на поле пиджака приставшие соломинки. «Встречался на болоте с Чумазой!» Они фыркали, толкали друг друга локтями. Я не знал, кто такая Чумазая, но не сомневался, что это либо столетняя старуха из здешних мест, либо еще какое-то чудище.
— Да замолчите, вы, дурехи! — кричала на них старуха, но, не удержавшись, говорила мне со смехом: — Да не слушайте вы их, мсье, они сами не знают, что болтают. В этом возрасте всегда бесятся. Ну хватит, Мойра, налей-ка нам лучше по стаканчику.
Босоногая Мойра подходила и наливала нам вино. Я видел разметавшиеся волосы, капельки пота на ее шее. От кожи исходил запах мускуса. Мы со старухой чокались, а потом она поднимала с кастрюли крышку и говорила:
— Вы только понюхайте! Ну, что скажете?
— Великолепно! Боюсь не устоять мне от соблазна.
— Вот видите! Мойра, поставь-ка прибор.
И я все чаще и чаще ужинал в харчевне, предпочитая острые мясные блюда старухи столовской преснятине и компанию девушек компании моих коллег. Я садился за стол, расстегивал воротничок рубашки. Еще немного — и у меня бы завелись здесь свои привычки и кольцо для салфетки. Я видел за окном дальний край заросшего травой двора, узенький канал, пробиравшийся в тростниках, взлетавших уток, плоскодонку на причале. Прекрасный, косо падавший блик света лежал на воде. Я опускал веки и забывал о Калляже.
Ровно в восемь вечера входил старик и садился передо мной на другом конце длинного стола. Из кармана он вытаскивал нож со штопором и быстро проводил по лезвию большим пальцем, словно собирался начать поединок; но кончалось все тем, что он трижды ударял по столу костяной ручкой ножа. По этому сигналу Изабель вносила миску с супом. Сначала наливала старику, потом мне. Женщины ели, не присаживаясь, тут же на кухне. Старик шумно втягивал в себя суп. Между супом и мясным блюдом мы говорили о погоде, о болотном крае. Речь о Калляже никогда не заходила, словно я свалился сюда прямо с небес. Затем подавали сыр. Закончив еду, старик складывал ножик.