— Вот что мы будем строить, — говорит Дюрбен. — Я уверен, мы с вами хорошо поработаем, сумеем понять друг друга. Это — главное. Выезжаем через три дня.
— Через три дня!
— Да. А что, это для вас затруднительно?
— Откровенно говоря, ничуть.
— Ну вот и прекрасно, встречаемся здесь в четверг, в восемь утра. Летим самолетом. До скорой встречи.
Мы пожали друг другу руки, и, когда я уже повернулся, чтобы уйти, он окликнул меня и, наклонившись ко мне с каким-то мальчишеским заговорщическим видом, сказал:
— Знаете, дело-то будет рискованное!
Я вышел слегка ошеломленный. Помню, был конец зимы. В парке на каштанах уже набухли первые почки. Я долго бродил по аллеям. Я должен был чувствовать себя счастливым, но, как всегда, когда жизнь моя резко менялась, меня вдруг охватили смятение и тревога. Правильный ли путь я избрал? Все то, что я сейчас собирался бросить без сожаления, что еще несколько часов назад проклинал, внезапно представилось мне не в таком уж мрачном свете, а Калляж показался безумной авантюрой, и я почти жалел о том, что в это ввязался. Спускались сумерки. Скоро ворота парка закроются, сторожа потихоньку подгоняли к выходу последних посетителей, время от времени меланхолично посвистывая в свои свистки. Я искал какого-нибудь предзнаменования, но тщетно, разве что небо над крышами занялось багровым светом, предвещая ветер, однако я не мог угадать, будет ли он для нас благоприятным.
Радость охватила меня лишь к вечеру. Я ужинал один в ресторанчике у крепостных стен, который любил за то, что он был тихим, почти деревенским, и внезапно мной овладела какая-то необыкновенная легкость. Там, в парке, я чувствовал себя по меньшей мере пятидесятилетним, меня словно придавил груз прожитых лет. Теперь ко мне снова вернулась молодость — то нетерпение, та жажда приключений, которых так часто мне недоставало или, вернее, которые я сам из осторожности глушил в себе. Юг притягивал меня. Я смотрел на Дюрбена как на своего учителя и — кто знает, — может быть, даже друга. Все это наконец воодушевило меня. Я уже готов был немедленно отправиться к месту строительства.
И я отметил также без малейшей грусти, что меня ничто по-настоящему не привязывало к столице.
Итак, жребий брошен. Тревожный, прерывистый сон. Но вот дверь квартиры заперта, и такси в рассветных сумерках мчит по бульварам, где в серой дымке мелькают заводы, мусорщики, рабочие на велосипедах. Я уже не знаю, люблю ли я или ненавижу это небо, с которого моросит грязный дождь, струящийся по стеклам машины. И этот город, с которым, как теперь мне кажется, я рву навсегда и где осталась частица моей жизни.
— Проклятая погода, — говорит шофер. — Того и гляди, пойдет снег. Все разладилось!
— Да, все разладилось. Надо уезжать.
— И далеко вы собрались?
— Далековато.
Терпеть не могу летать самолетом. Но в зале аэропорта я сразу же вижу Симона, его высокую фигуру, седые виски, счастливое выражение лица.
— А, вот и вы, Марк. Начало положено!
И от его взгляда и рукопожатия наваждение сразу рассеялось.
— Идите же, я вас представлю!
Я пожимаю чьи-то руки: Гуру, Вире, Мишелье. Вире и Мишелье мне нравятся, а Гуру — нет. Квадратная голова, очки, коротко подстриженные волосы, челюсти молодого волка. Мне знакома эта порода людей.
— Ну вот мы почти все в сборе, — говорит Дюрбен. — Не хватает только Балана. А, вот и он! Тогда пошли!
И он ведет нас, стремительно шагая, словно поднимает в атаку, к выходу на взлетную полосу, где уже со свистом разрезают воздух пропеллеры.
Дверь захлопывается, шум становится глуше, и сладенький голосок стюардессы выпевает какую-то фразу. Самолет бежит по дорожке, набирая скорость. Ландшафт за окном накренился, накренились деревья, газовый резервуар, заводская труба. Мы врезаемся в облака.
Дюрбен сидит рядом со мной. Поначалу он молчит, и мне кажется, что он просто не заметил меня. Потом, даже не повернувшись в мою сторону, он спрашивает:
— Как вы себя чувствуете?
— Хорошо.
— Ни о чем не жалеете? Готовы идти на риск?
— Да.
— Великолепно. Люблю людей, которые легко порывают с прошлым. Через шесть часов мы будем в Калляже. Сами все увидите.
Пока что, кажется, предстоит заняться некоторыми практическими делами; Дюрбен вынимает из портфеля папку, кладет на колени и раскрывает ее: предварительные расчеты для заказов на цемент, на запасные части к машинам, план предстоящих работ и прочее в таком же роде — все, что было подготовлено в конторе и с чем мне следовало ознакомиться. Как видите, нам было не до лирики! А самолет тем временем пробивается сквозь плотный слой облаков к солнцу. Нас несколько раз изрядно встряхивает — мы попали в грозовой фронт, — дождь хлещет в иллюминаторы. Самолет покачивает, Дюрбен, улыбаясь, говорит:
— А жаль, если вдруг разобьемся!
Полагаю, при этом думает он не столько о нас и о себе самом, сколько о Калляже.
Но вот снова голубые просветы в облаках. Самолет идет на снижение. Дюрбен смотрит на часы. Дела больше не интересуют его. Он убирает папку. Приникает лицом к иллюминатору, туман за которым постепенно рассеивается и проступает пейзаж, поначалу далекий, потом все ближе, отчетливее: сиреневато-синее море и совсем светлая бахрома пены, набегающая на длинную песчаную полоску берега, река, вбрасывающая в море свои вспененные илистые воды, разгоняемые морским течением. Между озерами — ярко-зеленые пятна, а дальше — более темные, должно быть, леса.
— Еще несколько минут, — произносит Дюрбен, и сразу же: — Вот там, — указывает мне пальцем туда, где и в самом деле можно ясно видеть по проложенным дорогам, по выровненным площадкам земли, по линиям бараков, что тут природу потревожили.
Но самолет приземляется не здесь, поскольку местный аэродром находится километрах в двадцати от побережья: постепенно сбавляя высоту, он пролетает над пастбищами, низкими побеленными фермами, над табуном белых лошадей, которые, заслышав шум мотора берут в галоп и рассыпаются веером. И это на редкость красиво, я чувствую, глядя на их пляшущие крупы и гривы, устремившиеся к сосновой роще, что сердце мое покорено; а ведь сам по себе ландшафт с большой высоты похож на обыкновенную географическую карту — такой же плоский и безликий. Я, конечно, понимаю, что и карты бывают разные, некоторые не лишены поэзии: есть такие, что изрезаны реками и озерами, омыты великолепным морским простором. Таков, например, ландшафт Калляжа. Но я ощущаю всю прелесть пейзажа, лишь находясь в одной с ним плоскости, проникая в него, вдыхая его воздух. Признаюсь, я заговорил почти что на языке любви.
Итак, волнение охватывает меня, едва я вижу этот рассыпавшийся веером табунок лошадей, эти соломенные крыши, эти почти геральдические деревья с пышными, густыми кронами. И волнение мое все разрастается по мере того, как мы на полной скорости мчимся к Калляжу в двух машинах военного образца с высокой посадкой, выкрашенных в один и тот же дикий ярко-оранжевый цвет; они ожидали нас на аэродроме, и мы втиснулись в них с немалым трудом.
Я всегда полагал, что между человеком и природой существует какая-то тайная связь, понятное дело, прежде всего связь с каким-то определенным пейзажем, к которому он испытывает более или менее явную тягу. Он неизменно ищет в природе некую сопричастность, самораскрытие, слияние с ней, а порою, быть может, смерть. У меня обычно устанавливаются с природой пылкие отношения, часто таящие для меня опасность, и я прекрасно сознаю, что это — позиция поэта. Должен признаться, что в юности я и считал себя поэтом, но столько препятствий вставало на пути этого призвания! Допуская некоторую игру созвучий, я скажу, что стал администратором, подавив в себе литератора. Но в глубине моей души все же продолжает жить поэт, и он все чаще напоминает о себе в последние годы. Известная раздвоенность всегда проистекает из некоторой двойственности натуры.
Итак, я ехал в одной из этих оранжевых машин с высокой посадкой, с жесткими рессорами и плохо прикрепленным брезентовым верхом, под продувным ветром, а рядом со мной оказался как раз Гуру, который с недовольным видом придерживал одной рукой шляпу на голове, а другой — воротник пальто на шее. Взгляд устремлен в одну точку. Нем как рыба. Как видите, соседство отнюдь не настраивало на лирический лад. Но вскоре я перестал обращать на него внимание, всецело покоренный окружающей природой. Миновав сосновые рощицы, где деревья тесно сплелись друг с другом кронами, словно овечье руно, дорога углубилась в заросли шумящего тростника, прорезанные протоками черной воды, у прогнивших причалов стояло несколько лодок. А из глубины болота доносилось щебетание, кулдыканье, воркование бесчисленных невидимых взгляду птиц. Запах срезанного тростника, груды которого валялись по берегам, смешивался с запахом тины. Помню, меня охватило тогда какое-то восторженное и тревожное чувство. Да, именно с этой минуты я стал испытывать некую сопричастность с окружающей меня природой, какой-то до того неодолимый зов, что я, видимо, вздрогнул, потому что Гуру, искоса взглянув на меня, спросил: