Фрэнк сел, сцепил руки и оперся на них лбом.
— Знаешь, какая у маленьких беззубая улыбка? — сказала она. — Я ее все время вижу. Один раз увидела на зеленом перце. А другой раз облако так выгнулось, что похоже было… — Си не закончила перечисления. Она села на диван и стала разбирать цветные лоскуты. И то и дело вытирала щеки тыльной стороной ладони.
Фрэнк вышел во двор. Он ходил взад-вперед, чувствуя трепыхание в груди. Как можно сделать такое с девушкой? И доктор? За каким чертом? Глаза у него щипало, и он часто моргал, чтобы отогнать подступавшие слезы, — он не плакал с раннего детства. Так не щипало, даже когда он держал на руках Майка и когда шептал Стаффу. Правда, бывало, что все расплывалось у него в глазах, но он не плакал. Ни разу.
Растерянный, в тяжелом беспокойстве, он решил, что легче справится с новостью на ходу. Он вышел на дорогу, свернул на тропинки вдоль задних дворов. Иногда он махал прохожим соседям и тем, что были заняты делами на веранде, и не мог поверить, что когда-то ненавидел это место. Теперь оно казалось новым и старинным, безопасным и требовательным. Очутившись на берегу Несчастного — иногда ручья, иногда речки, а иногда илистой канавы, — Фрэнк присел на корточки под магнолией. Сестру выпотрошили, сделали бесплодной, но не сломали. Она знает правду, может жить с ней и шить одеяла. Он стал думать о том, что еще его тревожит и как с этим быть.
Я должен кое-что сказать тебе прямо сейчас. Должен сказать всю правду. Я врал тебе и себе врал. Скрывал от тебя, потому что от себя скрывал. Так гордился, что скорблю о погибших друзьях. Как их любил. Как хотел их спасти. Как тяжело мне без них. Так заслонился горем, что спрятал от себя стыд.
Потом Си сказала мне, что видит повсюду улыбку неродившейся девочки — в доме, в воздухе, в облаках. Это оглушило меня. Может, эта девочка не ждала, когда она ее родит. Может, девочка была уже, умерла и ждала, когда я соберусь и скажу — как.
Я выстрелил корейской девочке в лицо.
Это до меня она дотронулась.
Это я видел ее улыбку.
Это мне она сказала: «Ням-ням».
Это меня она возбудила.
Ребенок. Девочка.
Я не думал. Мне не надо было думать.
Пусть лучше умрет.
Как я мог оставить ее жить, когда она опустила меня в то место, которого, я думал, во мне нет?
Как я мог себе нравиться и даже быть собой, когда распустил себя до того, что расстегнул ширинку и дал ей себя отведать?
И на другой день опять, и на другой — сколько она приходила питаться отбросами.
Что же это за человек?
Что же за человек может думать, что когда-нибудь в жизни оплатит цену того апельсина?
Ты можешь писать себе дальше, но знай, в чем правда.
На другое утро за завтраком Си снова выглядела уверенной, веселой, деловитой: к ней как будто вернулось душевное равновесие. Выкладывая жареную картошку с луком на тарелку Фрэнка, она спросила, не хочет ли он еще яичницу.
Фрэнк отказался, но попросил еще кофе. Ночь он провел без сна; ворочались в голове, не отпускали тяжелые мысли. Как он спрятал свою вину и стыд за пышным трауром по убитым друзьям. Днем и ночью держался за это страдание, чтобы забыть вину, спрятать от себя корейскую девочку. Теперь вина распустилась в нем, и некуда было от нее деваться. Одна надежда: залечит время. А пока что другие дела требовали внимания.
— Си? — Фрэнк посмотрел на ее лицо и с удовольствием отметил, что глаза у нее сухие, спокойные. — Что стало с тем местом, куда мы тихонько лазили? Помнишь? Там у них были лошади.
— Помню, — сказала Си. — Я слышала, какие-то люди купили его для картежных игр. День и ночь играли. И женщины там были. А потом, слышала, там устраивали собачьи бои.
— Что они сделали с лошадьми? Кто-нибудь знает?
— Я не знаю. Спроси Салема. Он ничего не говорит, но знает все, что тут делается.
Фрэнк не собирался идти к Леноре, чтобы увидеть Салема. Он точно знал, когда и где его найти. У старика привычки были постоянные, как у вороны. В один и тот же час он приземлялся на веранде у приятеля. В один и тот же день недели отлетал в Джеффри; между трапезами перекусывал у соседей. А после ужина всегда подсаживался к стайке на веранде у Рыбьего Глаза Андерсона.
За исключением Салема, все там были военные ветераны. Двое самых старших повоевали еще на Первой мировой войне, остальные — на Второй. О корейской они знали, но не понимали, из-за чего она, и потому не относились с тем уважением, с той серьезностью, которой она, по мнению Фрэнка, заслуживала. Ветераны ранжировали войны и сражения в соответствии с размерами потерь: там-то — три тысячи, в траншеях — шестьдесят тысяч, в другом бою — двенадцать. Чем больше убитых, тем храбрее воины, а не командиры глупее. Хотя у Салема Мани не было военных рассказов и мнений, игроком он был заядлым. Теперь его жена вынуждена была проводить почти все время в постели или в шезлонге, и он был свободен как никогда. Конечно, приходилось выслушивать жалобы, но из-за ее затруднений с речью он мог притворяться, будто не понимает, о чем она. Другим удобством было то, что теперь он распоряжался деньгами. Раз в месяц кто-нибудь подвозил его в Джеффри, и он снимал со счета в банке столько, сколько было нужно. Если Ленора просила показать банковскую книжку, он этого не слышал или отвечал: «Не волнуйся ты. Каждый цент на месте».
Почти каждый день после ужина Салем и его друзья собирались, чтобы поиграть в шашки, в шахматы, а иногда и в вист. На захламленной веранде Рыбьего Глаза всегда стояли два стола. К перилам были прислонены удочки, корзины с овощами ждали, когда их внесут в дом, там же стояли бутылки из-под газированной воды, лежали газеты — все добро, чтобы мужчинам было уютно. Пока две пары игроков двигали фигуры, остальные, прислонясь к перилам, посмеивались, давали советы, дразнили проигрывающих. Фрэнк перешагнул через корзину со столовой свеклой и присоединился к зрителям. Как только кончился вист, он подошел к столу шахматистов, где Салем и Рыбий Глаз подолгу задумывались над ходами. В одну из таких пауз он заговорил.
— Си сказала, что тот участок — с лошадями, где коней разводили… Сказала, там устраивают собачьи бои. Это правда?
— Собачьи. — Салем приставил ладонь ко рту, дать больше воли смеху.
— Чего ты смеешься?
— Собачьи. Добро бы, только собачьи. Нет. Сгорел этот дом, слава Богу. — Салем отмахнулся, чтобы Фрэнк не отвлекал его от размышления над следующим ходом.
— Про собачьи бои хочешь знать? — спросил Рыбий Глаз. Он как будто рад был отвлечься. — Скажи, людей стравливали, как собак.
Заговорил другой человек.
— Ты не видел, как тогда парень шел и плакал. Как его звали? Эндрю, не помнишь, как?
— Джером, — сказал Эндрю. — Как брата моего. Потому я и запомнил.
— Ну да. Он. Джером. — Рыбий Глаз хлопнул себя по колену. — Он сказал нам, его с отцом привезли из Алабамы. Связанных. Заставили драться друг с другом. На ножах.
— Нет, голубь. На выкидных ножах. На выкидных. — Салем сплюнул за перила. — Сказал, им надо было драться насмерть.
— Что? — У Фрэнка встал ком в горле.
— Ну да. Один из них должен умереть, иначе убьют обоих. На них ставки делали. — Салем нахмурился и поерзал на стуле.
— Малый сказал, они порезали друг друга, чтобы кровь пустить. А игра была такая, чтобы живым только один остался, и тогда его отпустят. — Эндрю покачал головой.
Мужчины заговорили хором, добавляя то, что знали и чувствовали, перебивая друг друга.
— Они пошли дальше собачьих боев. Людей превратили в собак.
— Ты слыхал такое? Отца на сына натравить!
— Рассказывал, что сказал отцу: «Нет, папа, нет».
— А отец ему: «Так надо».
— Это с дьяволом заодно решают. Что ни выбрать — верная дорога в ад.