Время идет, а Равель все еще не надумал, чем ему заняться: ничто его не привлекает всерьез, все кажется никчемным. Это уже начинает его сильно тревожить, как вдруг Ида Рубинштейн подбрасывает ему идею: оркестровать несколько пьес из «Иберии» Альбениса, чтобы поставить на эту музыку балет, который она сама и станцует. А Ида Рубинштейн великолепна, она из тех женщин, что способны, когда им скучно, отправиться в Африку охотиться на львов, или позвонить вам среди ночи из Амстердама, чтобы рассказать, как элегантно вставало нынче утром солнце над Акрополем, увиденное в иллюминаторе самолета, летевшего с острова Бали, или уплыть на яхте на край света в компании со своими обезьянками и ручной пантерой, не забыв взять с собой пижамы из золотой парчи, тюрбаны со страусовыми перьями и болеро, усеянные драгоценными камнями. Ида Рубинштейн очень высока ростом, очень стройна, очень красива, очень богата — в общем, сплошные превосходные степени. Да и проект ее весьма заманчив. Как и все ее проекты.
И Равель берется за работу; похоже, она ему нравится, и он сидит над ней до тех пор, пока лето не вступает в свои права и ему не пора уезжать, как всегда надолго, в Страну басков, в Сен-Жан-де-Люз, возле Сибура, где он родился, где он встречается со своими друзьями Гюставом Самазейлем и Мари Годен и где его ждут быки, баскская пелота и морские купания, специи Эспелетты и вино Ирулеги; Хоакин Нин отвезет его туда в своем автомобиле Hotchkiss. Они делают остановку в Аркашоне, и там с наступлением вечера на городской пристани Нин предупреждает Равеля, что проект, связанный с Альбенисом, может поставить его перед проблемой авторских прав, так как некий Арбос уже оркестровал эти пьесы. «Наплевать, — сухо отвечает Равель, — да кто он такой, этот Арбос?» Однако в действительности ему на это отнюдь не наплевать. Видя, что он беспокоится, Нин наводит справки у издателя. И выясняет, что «Иберия» защищена абсолютно непробиваемой системой договоров, контрактов, подписей и копирайтов, предоставляющих исключительное право заниматься Альбенисом одному только Арбосу и никому другому.
Равель приходит в бешенство, он кипит, он рвет и мечет: мы тут сидим в Сен-Жан-де-Люзе, а мой отдых пошел к черту; пропади они пропадом, эти идиотские законы, я ведь должен работать, мне так нравилась эта идея оркестровать Альбениса, и вообще, что я скажу Иде? Она будет в ярости. Словом, я завтра же возвращаюсь в Париж, не хочу пропускать праздник 14 июля. Нин не верит ни одному его слову, он убежден, что Равель скорее бросится к издателю и к Иде, чтобы попробовать уладить это дело. Нин ошибается. Всякий раз как грядет 14 июля, Равель приходит в лихорадочное возбуждение: можно ли упустить хоть частичку этого празднества?! Он прочесывает все парижские кварталы, засиживается на всех террасах кафе, откуда с удовольствием наблюдает, как танцуют тесно обнявшиеся парочки, любуется разноцветной иллюминацией и слушает уличные оркестрики, пусть даже состоящие из одного-единственного аккордеона.
Однако на следующее утро, когда Нин приходит в отель, чтобы отвезти гостя на вокзал, он застает Равеля в панике, среди полного хаоса: тот понятия не имеет, с чего начать сборы. На его кровати грудой свалены подтяжки и туфли, щетки и галстуки, туалетные принадлежности и пачки сигарет, а поезд отправляется через пятнадцать минут. Уже почти одевшись, Равель желает во что бы то ни стало пригладить волосы, но Нин решительно тащит его к машине вместе с чемоданом, в который успел бросить кое-что из вещей. Приехав на вокзал в последнюю минуту, он заталкивает Равеля в уже тронувшийся поезд и, едва поспевая за вагоном, сует ему в окно купе чемодан, к счастью, не слишком тяжелый.
В результате, весь этот переполох оказывается ложной тревогой: старик Арбос, узнав, в чем дело, великодушно объявляет, что почтет за честь уступить своему младшему собрату все права, на которые тот претендует. Но как бы не так: после американского триумфа слава ударила «младшему» в голову, и он, этот капризный «младший», неожиданно отказывается от проекта. Между тем время не терпит; издатель, с которым заключен договор, требует партитуру к октябрю-месяцу. Ладно, думает Равель, в конце концов, я и один справлюсь. Возьму да напишу что-нибудь сам; мне легче оркестровать собственную музыку, чем чужую. Это ведь всего лишь балет, и тут не требуется какая-то особая форма или развитие темы, да и модулировать практически не нужно, всего лишь задать ритм и оркестровать. Музыка в данном случае не имеет большого значения. Осталось сесть и написать ее.
Он едет назад в Сен-Жан-де-Люз и рано поутру готовится идти на пляж в компании Самазейля. Накинув золотисто-желтый халат на черный купальный костюм с бретельками, натянув на голову пунцовую резиновую шапочку, он ненадолго задерживается у рояля, наигрывая одним пальцем одну и ту же музыкальную фразу. «Вам не кажется, что в этой теме есть какая-то настойчивость?» — спрашивает он у Самазейля. Вслед за чем идет купаться. Выйдя из воды и сев на песок под июльским солнцем, он снова заводит речь об этой новой мелодии. Хорошо бы сделать из нее что-нибудь путное. Например, можно попробовать повторить ее много раз, не развивая, а только усиливая звучание оркестра, наращивая его громкость до максимума. Или нет? «Ну ладно, — говорит он, вставая, чтобы снова идти плавать, — может, и получится что-нибудь вроде „Ля Мадлон“[7]». — «Да что вы, Морис, это будет в тысячу раз лучше „Ля Мадлон“!»
Но вот отдыху конец. Он сидит у себя дома за роялем один, перед ним ноты, в зубах «Голуаз», волосы, как всегда, безукоризненно приглажены. На нем халат со светлыми отворотами и платочком в тон в нагрудном кармане, а под халатом рубашка в серую полоску и галстук бронзового цвета. Его левая рука лежит на клавишах в позиции аккорда, тогда как правая сжимает большим и указательным пальцами металлическую вставочку с грифелем, занося в партитуру то, что наиграла левая. Как обычно, он запаздывает с выполнением договора, и вот уже звонит телефон, и издатель снова напоминает, что время не терпит. Он должен как можно скорее назначить даты репетиций своего нового сочинения, о котором уже объявлено, но которого еще никто не слышал. Равель усмехается, но этого издатель не видит. Значит, они хотят начать репетиции, они настаивают на том, чтобы репетиции состоялись, — ладно, пускай состоятся. Они их получат, свои репетиции.
Затем он, как всегда, когда бывает один, обедает на складном столике, лицом к стене. Он так жадно поедает свой бифштекс, что его вставная челюсть производит звуки, подобные щелканью кастаньет или пулеметной дроби, отдающиеся эхом в узкой комнате. Он ест, размышляя о том, что сочиняет. Ему всегда нравились всякие автоматы и машины, нравилось посещать заводы, разглядывать индустриальные пейзажи — он видел такие двадцать лет назад в Бельгии и прирейнских областях, когда плыл по реке на яхте, и ясно помнит города, ощетинившиеся фабричными трубами, домны, извергающие пламя и рыжевато-синие клубы дыма, сталелитейные замки, огнедышащие соборы, симфонии приводов, свистков и ударов молота под багровым небом.
Вполне возможно, что ему было от кого унаследовать эту тягу к механике: его отец пожертвовал игрой на трубе и флейте ради карьеры инженера, увенчавшейся, помимо всего прочего, изобретением парогенератора для двигателей, работающих на минеральном топливе, затем двухтактного мотора с пересжатием, пулемета, автомата для изготовления бумажных пакетов и машины для исполнения придуманного им же акробатического номера под названием «Вихрь Смерти». Во всяком случае, есть фабрика, на которую Равелю очень приятно смотреть; она стоит на дороге в Везине, сразу за Рюэльским мостом, и вызывает у него множество ассоциаций. Например, с вещью, которую он сейчас пишет: в ней тоже есть что-то от работы конвейера.
А где конвейер, там повтор… Сочинение закончено в октябре, после месяца работы, прерванной только один раз — грандиозной простудой, подхваченной во время гастролей в Испании, под пальмами Малаги. Он хорошо понимает, что создал: в этой вещи нет ни строгой формы, ни развития, ни модуляции, всего лишь ритм и аранжировка. Произведение, разрушающее самое себя, партитура без музыки, оркестровая пьеса без сюжета, самоубийство в чистом виде, чье единственное оружие — нарастание звука. Настойчивое повторение фразы, которое не сулит надежды, от которого нечего ждать; по крайней мере, уж этот опус, думает он, воскресные оркестры не осмелятся включать в свои программы. Ну и бог с ним, ведь он писал его только для балета. А хореография, свет, декорации помогут слушателям перетерпеть одержимое прокручивание одной и той же темы. Завершив работу, он проводит день со своим братом возле фабрики в Везине: «Смотри, — говорит ему Равель, — это она и есть, фабрика „Болеро“».
7
Французская кафешантанная песенка (авторы Буске и Робер, 1913), ставшая во Франции подлинно народной.