– Значит, – отчетливо сказал он, – полагаете, на пользу нам поражение пойдет?

– Без всякого сомнения, – зашептал Раух. – Нам только скорее подчиниться им надо, чтобы жертв себя многих лишить.

Лихунов поднялся так резко, что опрокинулся стул, обеими руками схватил поручика за ворот рубахи:

– Ну ты… свиньей укушенный… помет голубиный! – зашептал он бешено, не зная, что скажет. – Ты… вы, подлец, Россию на сосиски немецкие… на софизмы меняете! Да ты знаешь, блоха голубиная, как они с нами воюют, какие зверства чинят ученейшие эти, благороднейшие из человеков? Не знаешь, так узнаешь еще, когда они, вам благодаря, крепость за считанные дни получат! А – теперь чтоб я духу твоего дерьмового здесь не чуял! Вон пошел!

И Лихунов сильно пихнул к дверям испуганного, твердящего извинения, бледного от волнения Рауха. Где-то у дверей он все-таки овладел равновесием, с достоинством поправил на плечах свой плед и обиженно сказал:

– Нетактично себя вести изволите, я все ж таки дворянин. К тому же я, может статься, шутил только. Я, может быть, сатисфакции у вас просить буду…

– Поше-о-ол!! – яростно закричал Лихунов, теперь уже совершенно не стесняясь.

Раух хлюпнул сизым носом, косясь на Лихунова, подошел к столу, снял к него свою бутылку с водкой, спрятал ее под плед и, вздыхая, засеменил к дверям. А Лихунов потом еще долго сидел у стола, уже не обращая внимания на то, как пахли обворожительно-аппетитно колечки прекрасной краковской колбасы.

ГЛАВА 10

Утро следующего дня открылось чувствам Лихунова каким-то далеким, неясным гулом, очень ровным и низким, как голос певчего баса из хорошего церковного хора.

«Немцы совсем уже близко, – сразу понял он, узнав тревожный, беспощадный голос артиллерийской канонады. – Верст двадцать, не больше, а наш дивизион все еще в крепости, а не на передовой. – Но тут же какая-то чужая, дикая мысль полоснула сознание: – А и пускай. Какое мне дело? Надо будет – позовут».

Он тщательно, спокойно умывался, еще спокойнее завтракал, но к утренней поверке в казарму не опоздал. К его удовольствию, там все оказалось в полном порядке – ни пьяных, ни прокламаций больше не было. Весь личный состав он тут же направил к цейхгаузу, откуда снова выкатили трехдюймовки, и снова, теперь уже под его внимательным присмотром, рядовых принялись тиранить унтера, вдалбливая хитрую артиллерийскую науку. Фельдфебели часто не выдерживали. Срывались на крик, на матерщину, пытались втихую сунуть плохо знающему материальную часть под ребра свой крутой, свинцовый кулак, но канониры сами делались сноровистыми, толковыми, умелыми, будто проникаясь важностью науки, быстро затверживали название частей, показывали, как открывается затвор, как он запирается, как производится выстрел, вникали в назначение визирной трубки, уровня, панорамы. Хорошо знающие свое дело канониры и бомбардиры перед незнающими не форсили, не задирали их обидным, острым словом – все понимали ненужность пустословия, каждый чувствовал, что скоро все эти пустые, легкомысленные с виду действия с пустым орудием, все эти вопросы и ответы на предмет, такой далекий от насущных человеческих запросов, найдут себе очень нужное, важное применение в том страшном, великом деле, что именуется войной.

Лихунов пошел в свой домик, когда уже стало смеркаться. Беженцы – поляки, евреи, русины – молча тащили свой скарб. Уставшие, задавленные тяжкой необходимостью спасаться от наступающего врага, грязные, почесывающиеся на ходу люди, они шли по улицам Новогеоргиевска туда, где указали им место. Плакали дети, и матери бессильны были их утешить или просто приказать замолчать. Внезапно Лихунову показалось, что кто-то окликнул его по имени. Он обернулся, но не увидел никого из своих знакомых.

– Константин Николаевич, – услышал он снова низкий женский голос. – Да отчего же вы не признаете знакомых ваших?

Недалеко от колонны беженцев, чуть в стороне от них, он увидел высокую фигуру женщины в сером шерстяном платье сестры милосердия. Это была Маша. Лихунов вдруг почувствовал такую сильную радость при виде Маши, что не смог сдержать счастливой улыбки. Он быстро подошел к ней, не боясь быть невежливым, не снимая перчаток, взял ее руку и, наклонившись, прижался своими сухими губами к маленькой теплой ладони, и только потом, волнуясь, спросил:

– Маша, почему вы здесь? Ведь вы должны быть в Варшаве.

– Да, я только оттуда, – улыбаясь, прямо смотрела на него девушка, и Лихунов почему-то сразу подумал, что она здесь только потому, что в крепости находится он. – Я лишь три часа назад вошла в Новогеоргиевск устраиваться при госпитале, а теперь вот поглядеть хочу на крепость.

– И все же, – не переставал удивляться Лихунов, – как вы оказались в Новогеоргиевске?

Маша поправила на голове косынку, не привыкнув еще, должно быть, к форме сестры милосердия.

– Какой вы невнимательный, – чуть укоризненно сказала девушка. – Я же говорила вам, что состою в Обществе Святой Евгении. Вот меня и послали сюда. А признайтесь, – лукаво прищурила она свои большие карие глаза, – вы, наверное, подумали, что я здесь неслучайно?

Лихунов смутился:

– Да как же можно…- Но смущением своим он выдал себя, и Маша догадалась, что предположение ее было верно.

– Так вот, спешу вас заверить, – с шутливой строгостью отчеканила она, – что даже и не знала о вашем пребывании в Новогеоргиевске. Ну ладно, ладно, мы шутим, конечно. – Перешла на тон серьезный: – Давайте, Константин Николаевич, пойдем куда-нибудь отсюда. Мне кажется, что мы с нашими шутками неприятны этим несчастным людям, – и Маша показала на проходивших мимо них беженцев.

Лихунов и Маша мимо низких строений цейхгаузов, казарм, конюшен, складов направились туда, где людей ходило меньше. Был теплый вечер начала июля, над ними с пронзительным, тонким писком, рассекая душистый нагретый воздух быстрыми крыльями, носились стрижи. Несколько человек рядовых сидели вокруг гармониста. Музыкант внимательно, наклонив голову, смотрел на кнопки, по которым неуклюже ходили его толстые пальцы.

– Пойдемте отсюда подальше, не будем им мешать, – сказала Маша.

Она взяла Лихунова под руку, и его обожгло прикосновение ее теплой, мягкой руки. В крошечном скверике с клумбами, засаженными душистым табаком, делавшим теплый вечерний воздух карамельносладким, они присели на скамейку неподалеку от кустов барбариса, совсем черных в сумерках, аккуратно подстриженных. Маша тщательно расправила подол платья и огляделась.

– Да, не думала я, что в крепости может быть так приятно. Везде чисто, кустики эти, деревца…

– За счет всех этих клумбочек и кустиков в Новогеоргиевске пышно цветет непорядок там, где его быть никак не должно, – сказал Лихунов и тут же понял, что от него ждали совсем других слов. – Вы позволите закурить? – спросил он, чтобы предупредить вопросы Маши – о крепости ему говорить не хотелось.

– Конечно, конечно, – поспешно разрешила Маша, и Лихунов заметил, что девушка, красивая, полная, которой так шла косынка сестры милосердия, смотрит на него почти нежно и, видимо, ждет какого-то хорошего, задушевного разговора, чтобы потом словами, выражением лица, таинственным теплом, исходящим обычно от говорящих женщин, приблизить его к себе.

– Ну и как там, в Варшаве? – закуривая и отчего-то страшно боясь быть задушевным, сухо спросил Лихунов.

Маша вздохнула – то ли оттого, подумал Лихунов, что ждала другого тона, то ли потому, что положение в Варшаве на самом деле было тяжелым.

– Вы знаете, что город эвакуируют?

– Знаю. Это распоряжение Алексеева. Он хочет развязать себе руки для отвода армий. Тоже мне, Кутузов…

– Ну так вот, в Варшаве творятся совершенные безобразия. Вы понимаете, это промышленный центр, поэтому вывозят заводы, материалы, сырье. Народ не просто напуган – все буквально в ужасе, в панике. Тысячами покидают город, боясь немцев. Другие во всеуслышанье поздравляют друг друга, радуются, предвидя падение веского гнета русских варваров. По ночам и даже средь бела дня грабят магазины, лавки, прохожих, насилуют женщин. Люди озверели просто! Этот военный, политический, хозяйственный хаос предлагает человеку вести себя так же беспорядочно, забыть про все человеческое. О, я понимаю, что все это происходит потому, что люди боятся просто, и все дурное, гадкое лезет из них как средство животной защиты! На улицах расстреливают пойманных воров, стремясь запугать грабителей, повсюду разгуливают похабно одетые четырнадцатилетние проститутки и открыто предлагают себя офицерам, и не потому, что им есть нечего – заработать на хлеб и иначе можно, – а потому, что война все списывает, на войне все прилично, все можно, если находится спрос. Офицеры же ведут себя разнуздано, армия понимает, кто сейчас важнее – гражданские или военные. Пьяные, гнусные рожи, похотливые и мерзкие! Хватают тебя за руки, дышат перегаром, предлагают всякое… Строят из себя героев, защитников, хотя всем в Варшаве известно, что защищать город не будут и армия отойдет. Ну скажите, – уже совсем гневно спросила Маша, – зачем, зачем все это происходит? Кому все это необходимо?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: