– Кажется, пленных ведут, – разглядел один офицер. – Германцы.

– Нет, – поправил другой. – Австрийцы. Я их по кепи узнал.

Колонна пленных приближалась. Их было не меньше тридцати. Измученные, в грязных, частью изорванных мундирах, иные босиком, они шли тяжело, вразброд, заложив руки за спину, словно этим жестом показывали свое равнодушие к положению, в котором оказались они, еще совсем недавно жаждавшие поражения, унижения противника. Конвойные солдаты, должно быть глубоко уверенные в безвредности австрийцев, шли с заброшенными за спину винтовками, курили. К дороге, посмотреть на пленных, уже бежали артиллеристы, показывая пальцами на беззащитного, безоружного врага, а значит, думали они, и не врага совсем. Австрийцы с показным равнодушием проходили мимо, некоторые даже сплевывали сквозь зубы липкой от жажды слюной, но когда кто-то из подбежавших канониров протянул одному из них краюху хлеба, движение колонны замедлилось, пленные впились глазами в простой солдатский хлеб и с восторгом забормотали:

– Brot! Brot!

– А ну отойди! Не положено! – визгливо крикнул молоденький конвойный прапорщик, но к австрийцам уже тянулись руки тех, кто еще совсем недавно посылал гранаты и шрапнель в сторону серо-голубых шеренг наступающего врага, а теперь подавал куски хлеба, сахара, овощи. Никто из артиллеристов не думал сейчас о том, что завтра, возможно, он совершенно без сожаления будет метить в самую гущу их соплеменников и скрежетать от злости зубами при каждом неудачном выстреле. И австрийцы, забыв недавний гонор, с жадностью хватали пищу своих врагов и тут же ели ее, с хрустом ворочая почерневшими от загара и пыли острыми скулами. Когда пленные поравнялись с офицерами, Залесский удовлетворенно сказал:

– Ей-богу, ну где еще таких юродивых увидишь, кроме России? Немец-австряк их лупит-лупит, а они, вон, хлеб им дают, которого и у самих-то немного.

Конвойный прапорщик махнул рукой, и колонна остановилась.

– Пусть хоть на месте жрут, – снимая фуражку, сказал прапорщик, – а то рубают на ходу – смотреть противно…

– А где взяли? – улыбаясь, спросил полковник.

– Верст двадцать отсюда. Полк наш удачно на окоп австрийский в атаку сходил. Вот что от батальона оставили, раненых, конечно, исключая.

– Да, отличились вы, как вижу, – одобрительно посмотрел на прапорщика Залесский, но юноша махнул рукой:

– Какое там! Дня за три до атаки нашей австрияки, вот после того, как пушки их поработали, к нам в гости пожаловали, так наделали хлопот… Ведем этих в Юров, на станцию.

А полковник, казалось, был доволен не меньше канониров тем, что видит пленных. Показав рукой на краюху черного хлеба, зажатую в ладони высокого австрийца с выгоревшими до белизны волосами, улыбаясь, спросил у пленного:

– Ну, это и есть твой кригс-брод? Да?

Австриец скользнул взглядом по погонам Залесского, внимательно посмотрел ему в глаза, на мгновение будто задумался, но потом, быстро сняв с плеча свой мешок, достал из него небольшую круглую лепешку из белого теста и протянул ее полковнику.

– Das ist krigsbrot! Bitte!

Никто не помешал Залесскому взять из рук австрийца «кригс-брод», но лишь когда полковник, отломив кусочек, поднес его ко рту, стоявший рядом Васильев заметил:

– Господин полковник, охота ж вам дрянь австрийскую есть. А ну как отравлена…

– Попробовать хочу, чем их Франц Иосиф кормит, – не послушал Залесский и стал жевать. – Ну, братец, – сморщился скоро Залесский, – да что там, в вашей Австрии, хлеба, что ль, хорошего нет? Навоз коровий – да и только! А вы с таким кригс-бродом нас еще победить хотите… Силенок не хватит.

Стоявшим поодаль артиллеристам шутка полковника пришлась по душе – рассмеялись, но дивизионный мигом посерьезнел, будто вспомнив обязанности свои:

– Ну, посмеялись – и будет. Батарейным идти к своим орудиям. Через четверть часа к походу дам сигнал.

И артиллеристы, довольные собой, подгоняемые окриками офицеров, пошли к лошадям и пушкам, смеясь, передразнивая на ходу пленных австрийцев, то, как ели с жадностью униженные враги их простой солдатский хлеб. Ржали отдохнувшие лошади, скрипели оси передков, зарядных ящиков, двуколок, линеек, фур, орудий, слышалась чья-то неистовая брань. Дивизион постепенно приобретал черты колонны, стройной, страшной своим единством, подчиненностью всех частей своих какой-то могущественной силе, чьему-то повелению, приказу страшного, жестокосердного бога войны, гнавшего этих людей на смертную схватку с такими же людьми, живыми, мечтающими прожить еще долгие годы.

ГЛАВА 3

В Юров, крошечный польский городок, весь усаженный вишнями, дивизион вошел уже к вечеру. Колонна двигалась по главной улице Юрова к станции мимо низеньких домиков польских обывателей с маленькими цветничками за невысокими заборами, мимо крытых соломой убогих лачуг евреев. Жителей, как видно, осталось здесь немного, и тишина, тревожная, тяжелая, была раздавлена грохотаньем сотен колес дивизиона, вломившегося в нездоровый, военный покой заштатного местечка. Все здесь носило следы недавнего бегства жителей из города. Многие дома стояли с отворенными дверьми и окнами, были покинуты обитателями, разграблены. Копыта лошадей вминали в сухую землю немощеной улицы пух из распоротых подушек и перин, оловянные ложки. Колеса хрустели черепками битой посуды, устилавшими улицу. Стали попадаться и не уехавшие юровские жители, бородатые евреи в длиннополых сюртуках, катившие тележки с каким-то хламом. Дико озираясь на колонну, они что есть мочи гнали свою поклажу вперед по улице или прижимались к заборам. Как разоренное птичье гнездо, Юров был неприветлив и пуст.

– А ну-у-у, запева-а-ай! – едва услышал Лихунов команду Залесского.

Но приказ дивизионного, казалось, был услышан всеми. Его словно все давно уже ждали, песней желая развеять тягостное впечатление от встречи с опустевшим городом. И вот уже со стороны первых орудий, волнами перебегая к середине, вначале похожая на неясный, сильный гул, словно рвавшаяся откуда-то из-под гудящих по земле колес, нестройно, но громко покатилась песня. Лихунов уже слышал прежде ее, и ему не нравилась эта нескладная, грубая, какая-то казачья песня, неизвестно кем принесенная в дивизион, а рядовые все пели, старательно отделывая каждое слово, словно освободясь наконец от тяжкой нужды молчать:

Из-за леса, леса копий и мечей,

Едет полк казаков-усачей.

Впереди всех скачет сотник молодой

И ведет казаков сотню за собой.

Эй, вы, други! Эй, казаки-усачи!

Шашки в руки и по полю скачи!

За казаками сибирские стрелки -

Все штыками, как щетиной, обросли.

Как в Варшаве проходили чрез мосты,

Все красавицы бросали нам цветы.

У Варшавы мы стояли как стена,

Пуля сыпалась, летела, как пчела.

Будут внуки, будут дети вечно поминать,

Как Варшаву отстояла наша рать!

Но песня постепенно смолкала, слова ее гасли под топотом копыт и грохотом орудий. Артиллеристы, повернув голову, смотрели на домики юровских жителей, все чаще попадавшиеся разрушенными, с обвалившейся стеной, снесенной крышей, а то и полностью превращенные в груду кирпичей. Особенно страшным показался всем дом, где стена, выходящая на улицу, отделилась от строения, будто срезанная ножом, и лежала тут же, на земле. Остальная часть дома не пострадала. Даже стулья были аккуратно расставлены вокруг стола, на котором стояла швейная машинка с каким-то белым шитьем под челноком.

Наконец колонна с грохотом протащилась мимо станции, где жались к стене невысокого желтого здания с нелепой готической башенкой пленные австрийцы, что обогнали дивизион под Вымбуховым. Многие артиллеристы узнали пленных, замахали им руками, снова стали бросать им хлеб, а те кидались за кусками на землю и тут же прятали их в свои мешки. Колонна остановилась, и Лихунов, не дожидаясь команды, как и было условлено, отдал приказание выпрягать и разамуничивать лошадей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: