Круто расправившись с бунтовщиками, он вернулся в Петербург «победителем». В Царском Селе в честь его воздвигли триумфальную арку и выбили золотую медаль. Эта «победа» над беззащитным народом была наглядным свидетельством того, как будет Екатерина и впредь расправляться с народом за малейшее проявление непокорства.
Фонвизин писал в письме к своей сестре о придворных нравах того времени:
«Развращенность здешнюю описывать излишне: ни в каком скаредном приказе нет таких стряпческих интриг, какие у нашего двора всеминутно происходят… Я ничего у бога не прошу, как чтобы вынес меня с честью из этого ада…»
Законодательная комиссия 1767 года, назначенная Екатериной для выработки новых законов, оказалась, как говорил впоследствии Пушкин, «непристойно разыгранной фарсой». «Наказ» Екатерины был надежно похоронен в «присутственных местах», сатирические журналы 1769–1770 годов закрыты.
Все это свидетельствовало о том, что намерения и планы широких преобразований, о которых слышал Радищев в Лейпциге и в осуществлении которых он хотел найти применение своим силам и знаниям, отодвигались в неопределенное будущее.
И вот в этих условиях нужно было начинать «служить». Пора было браться за дело — за такое дело, о котором молодые люди мечтали на чужбине, к которому готовили себя. Но очутившись на родине, они вдруг увидели и поняли, что до них никому нет дела, что они, по существу, никому и не нужны, как никому не нужны их знания, их надежды и мечты.
A. H. Радищев в молодости. Миниатюра неизвестного художника.
Радищев с Кутузовым, — они и после возвращения в Петербург продолжали жить вместе, — поступили протоколистами в Сенат[68], под начальство генерал-прокурора князя А. А. Вяземского.
Должность эта отнимала много времени и была незаметной и «недоходной».
Молодые люди взялись за работу в расчете не на доходы, а на то, что она позволит им изучить русское право и даст возможность ознакомиться с судоустройством и судопроизводством.
На службе в Сенате Радищев пробыл, повидимому, до середины 1773 года. Вынужденное общение с чиновничьей средой было для него тягостным.
В «Житии Ушакова» Радищев рассказывает о том, как в свое время друзья Ушакова, узнав, что тот собирается оставить службу и ехать учиться, отговаривали его от этого смелого шага.
«Да останется при своем месте, и да не предпочтет неверную стезю к почестям, ученость, покровительству своего начальника», — говорили Ушакову друзья. «Положим, что ты пребыванием своим в училище приобретешь знания превосходнейшие, что достоин будешь управлять не токмо важным отделением, но достоин будешь венца; неужели думаешь, что тебя Государь поставит на первую по себе ступень? Тщетная мечта юного воображения! По возвращении твоем имя твое будет забыто… Ты поместишься в числе таких людей, кои не токмо не равны будут тебе в познаниях, но и душевными качествами иногда ниже скотов почесться могут; гнушаться их будешь, но ежедневно с ними общаться должен. Окрест себя узришь нередко согбенные разумы и души, и самую мерзость. Возненавиден будешь ими…»
Горечью и болью звучат эти слова Радищева. Идут они от самого сердца: видно, все это было близко ему, было пережито и выстрадано им самим.
И в то же время служба в Сенате еще больше открыла ему глаза на многое из того, о чем до сих пор он знал только по слухам, по воспоминаниям детства, и что все сильнее и сильнее тревожило и волновало ею.
В Сенате он познакомился с «делами» о злоупотреблениях помещиков. Бесстрастным канцелярским языком рассказывали ему казенные бумаги о презрении к правам человека, о постыдных и черных делах власть имущих.
Дворянку Морину за убийство крепостной по суду сослали на год в женский монастырь, где ей, конечно, как богатой и знатной даме, жилось преотлично. Вдову помещика Кашинцева «присудили» к шести неделям покаяния за столь жестокое наказание своей служанки, что та повесилась. Помещице Гордеевой Сенат к церковному покаянию прибавил было заключение на месяц в тюрьму за истязание дворовой, окончившееся смертью последней. Но императрица повелела вернуть убийцу мужу, с тем «чтобы он ее впредь до такой суровости не допускал».
Зато с величайшей строгостью взыскивалось с крепостных рабов, если они, «ярясь в отчаянии своем», поднимали руку на господ.
Большое дело возникло на Олонецких заводах, где крестьян принуждали к сверхурочным работам в самую горячую пору крестьянской страды. Крестьяне взбунтовались. Посланную против них команду они встретили кольями и рогатинами. Полковник князь Урусов вскоре усмирил непокорных «мелким ружьем и пушкой».
Эти страшные «дела» раскрывали Радищеву глаза на жизнь народа в России, обогащали его знакомством с правдой жизни.
Перед ним представала во всем своем неприкрашенном облике крепостная Россия.
Просветительные идеи находили в России благодатную почву в среде передовой дворянской и разночинской интеллигенции, но в массе своей русские вельможные и дворянские «вольтерьянцы» оставались теми же крепостниками-помещиками.
Герцен так характеризовал «вольтерьянство» екатерининского времени: «Идеи философии XVIII века оказали отчасти вредное влияние в Петербурге. Энциклопедисты во Франции, освобождая человека от старых предрассудков, внушали ему более возвышенные нравственные инстинкты, делали его революционером. У нас же, порывая последние узы, удерживающие полудикую природу, вольтерьянская философия ничего не ставила на место старинных верований и традиционных нравственных обязанностей. Она вооружала русского всеми орудиями иронии и диалектики, годными для оправдания в его собственных глазах его рабского состояния по отношению к государю и его господского состояния по отношению к рабу. Неофиты цивилизации с жадностью бросались на чувственные удовольствия. Они очень хорошо поняли призыв к эпикуреизму, но звук грандиозного набата, призывавшего людей к великому воскрешению, не доходил до их души…» [69].
Книги, которые читал русский дворянин-вольтерьянец, казалось бы, должны были поставить его во вражду с окружающим, в противоречие с самим собой. Так оно и было в отдельных случаях, но в массе русского дворянства екатерининский вольнодумец, по словам Ключевского, «не чувствовал никакого противоречия, любимые его идеи и книжки наполняли его голову, сообщали блеск его уму, даже потрясали его нервы, — никогда русский образованный человек не плакал так охотно от одних хороших слов, но и только. Идеи не переходили в дело, слова не становились фактами. Вольнодумец спокойно читал книгу о правах человека рядом с крепостной девичьей и, оставаясь искренним гуманистом, шел на конюшню расправляться с провинившимся крепостным слугой. Идеи и слова изменяли чувства, не действуя на порядок, смягчали ощущения не улучшая общественных нравов и отношений…»[70]
В нетронутой новыми веяниями глубине России все было так, как и сто лет назад. Там все еще процветали такие «монстры», как, например, та самая тульская помещица, о которой в первой половине XVIII века рассказывал некий майор Данилов. Эта помещица грамоте не училась, но каждый день, разогнув книгу, вслух наизусть читала акафист богородице. Она очень любила щи с бараниной, и пока кушала их, перед ней секли варившую их кухарку не потому, что она дурно варила, а так, для аппетита…
А народ — народ, скованный цепями рабства, гнул спину, работая на своих угнетателей, не видя ничего, кроме беспросветного труда и нищеты. Вспыхивали «мужичьи бунты», подавляемые с неслыханной жестокостью, да в горьких песнях изливал народ тоскливую, а то и гневную жалобу на свою судьбу.