Это значило, что Белинский лишается журнала – возможности говорить с читателями и последнего куска хлеба. Наступили мрачные дни. Казалось, что даже в Прямухине меркнет свет. Так бы и могло случиться, если бы не участливые слова Александры Бакуниной, обращенные к молодому сотруднику закрытого журнала. Впрочем, в этих дружеских словах мерещились Виссариону Григорьевичу совсем другие чувства. Да мало ли что пригрезится одинокому человеку, впервые попавшему в общество милых, образованных девушек…
Но в его романтические мечтания опять вмешалась грозная действительность. Друзья из Москвы иносказательно писали:
«Издатель «Телескопа» и цензор поехали в Петербург. Чаадаев, говорят, едет зачем-то в Вологду».
Нетрудно было понять из этих писем, что поездка в дальние края не по своей воле может угрожать и другим сотрудникам «Телескопа».
Потом те же московские друзья стали хлопотать о выезде Белинского с каким-нибудь дворянским семейством за границу в качестве домашнего учителя… Они даже подали об этом просьбу попечителю Московского учебного округа, но попечитель отказал. Друзья Белинского не знали, что о нем уже идет секретное дознание и отдано высочайшее повеление – схватить бумаги!
Однако друзья стали наведываться на московскую квартиру Виссариона и подолгу оставались в его комнатушке. Когда же полиция произвела у Белинского обыск, в Прямухино пошло незагадочное письмо:
«Думаем, что если ты не приедешь скоро сам, то тебе необходимо будет ехать по требованию».
Подпись «друг» свидетельствовала о том, что даже в переписке с Виссарионом друзья начали принимать крайние меры осторожности.
С этим письмом, полным зловещих предостережений, и выехал наконец Белинский в Москву. Все дальше оставалось милое сердцу Прямухино, все ближе была Москва.
Прошло всего два года с тех пор, как в Москве увидела свет его статья «Литературные мечтания». С горячностью защищал автор едва ли не главную свою мысль: «литература непременно должна быть выражением-символом внутренней жизни народа». Во имя этой цели никому не известный до тех пор молодой человек, сам исключенный из университета, яростно обрушился на все ложные и отжившие авторитеты, на всех литературных идолопоклонников. Зато с какой гордостью писал он о пушкинском периоде русской литературы!
Прошло только два года – и вот имя Белинского уже объединяет в ненависти и московских «наблюдателей» и петербургских булгариных всех мастей. Как же ему, Виссариону Белинскому, остаться без журнала?..
На московской заставе у приезжего по обычаю потребовали подорожную. Караульные пошептались, потом старший коротко отрубил:
– Приказано немедленно доставить к господину обер-полицмейстеру…
Так и повезли его по улицам Москвы под караулом, как арестанта, к обер-полицмейстерскому дому. Он долго сидел в какой-то канцелярской комнате, наблюдая жизнь полицейского управления…
Час шел за часом. Мимо подневольного гостя шмыгали чиновники, проходили бравые квартальные. От духоты у Виссариона Григорьевича разболелась голова. Время, казалось, остановилось.
Потом его допросил толстый полицейский чин, все время заглядывавший в бумаги. Должно быть, надеялся, что вычитает в этих бумагах такое, после чего привычно гаркнет: «В арестантскую его!..»
Но вместо этого полицейский с огорчением перечитывал протокол, в котором черным по белому было сказано, что при обыске на квартире Виссариона Белинского в имуществе его ничего «сумнительного» не оказалось. Так и пришлось отпустить из обер-полицмейстерского дома этого подозрительного человека в старой, ветром подбитой шинелишке. Посетитель уходил, а полицейский чин все еще сверлил ему спину глазами: авось, мол, еще встретимся!
Виссарион Григорьевич поехал к себе, сел к столу, огляделся: сразу понял, почему полицейские не нашли у него ничего «сумнительного». Спасибо верным друзьям!
Безвестные молодые люди опередили самого министра народного просвещения Уварова. Не он ли указал графу Бенкендорфу на человека, который один может быть опаснее, чем закрытый «Телескоп» и все вместе взятые русские журналы? Не приказал ли государь схватить бумаги Белинского? Не вина Уварова, если плохо работает ведомство графа Бенкендорфа, если медлительна московская полиция. Так ускользнул от бдительного взора министра народного просвещения весьма подозрительный журналист, удостоившийся публичной похвалы в столь же подозрительном журнале Пушкина. Заговорщиков изобличить не удалось, и Сергию Сергиевичу Уварову оставалось довольствоваться пока теми неприятностями, которые он мог учинить ненавистному поэту.
К министру народного просвещения, как верховному руководителю цензуры, обратился Логгин Иванович Голенищев-Кутузов. Он почтительно представил на рассмотрение министра свою брошюру, которую написал в защиту памяти бессмертного полководца Кутузова от нападений Пушкина. Пушкин в ущерб славному князю Смоленскому, значилось в брошюре, противопоставляет ему Барклая де Толли, в честь которого и написаны Пушкиным превосходные по форме, но сомнительные по содержанию стихи. Как родственник великого победителя Наполеона и как русский человек, он, Голенищев-Кутузов, просит разрешения на выпуск в свет брошюры, которая будет разослана за его собственный счет всем читателям «Северной пчелы».
Министр Уваров выразил полное удовольствие и совершенное одобрение.
Выхода брошюры Голенищева-Кутузова можно было ожидать со дня на день. И надо бы автору «Полководца» принять свои меры, чтобы отразить удар. Пушкин ничего не предпринимал.
В его столе так и лежало без ответа нащокинское письмо о Виссарионе Белинском.
Павел Воинович ездил в клуб и, не получая от Пушкина известий, изрядно тревожился. Если бы знал он, что в тот самый ноябрьский день, когда Белинский вернулся в Москву, Александру Сергеевичу подали письмо от барона Дантеса-Геккерена!
Когда-то, услышав от Пушкина об этом кавалергарде, Павел Воинович заказал для Пушкина кольцо с чудодейственной бирюзой. Не помогла всесильная бирюза!
Оторваться бы теперь Павлу Воиновичу от карточного стола да лететь бы в Петербург…
Пушкин только что прочитал письмо Дантеса. Он еще смеет писать о взаимном уважении! Александр Сергеевич стремительно встал из-за стола.
Вот когда бы быть Павлу Воиновичу подле друга. А он сидит себе в карточной комнате московского клуба и, расправив холеные бакенбарды, спокойно объявляет:
– Гну пароль!
Глава двенадцатая
Рождение Екатерины Андреевны Карамзиной, приходившееся на 16 ноября, праздновалось торжественно. Визитеры являлись с полдня, потом начался съезд близких друзей к обеду. Когда приехали Пушкин с женой и свояченицами, Екатерина Андреевна встретила поэта с особенной сердечной лаской. Словно боялась, что сегодня не будет у нее за столом этого бесконечно дорогого ей человека. Крепко помнила Екатерина Андреевна – и ей и Соне только на днях рассказывал Александр Сергеевич горестную историю своих отношений с Дантесом. Слушала Екатерина Андреевна и сострадала поэту: ему ли, с его высоким умом и пламенным, доверчивым сердцем, тратить драгоценные дары души на участие в этой истории, – как в романе, переплелись в ней и смертоубийственная дуэль, и невероятная свадьба Екатерины Гончаровой, о которой втихомолку все больше говорят, но которую почему-то не решаются объявить… Слушала эту историю почтенная мать семейства и не могла понять одного: в какой же роли участвует во всех этих делах Наташа Пушкина?
Несколько дней Пушкин совсем не заезжал к Карамзиным. Сегодня, спасибо, приехал. Когда Александр Сергеевич склонился, чтобы поцеловать руку хозяйке дома, Екатерина Андреевна поцеловала его в голову.
Ясен и бодр был сегодня Пушкин. Боясь этому поверить, Екатерина Андреевна бросила короткий, пристальный взгляд на его жену. Наташа, показалось, не была спокойна.
Прошло только три месяца с тех пор, как на даче у Карамзиных праздновали именины Софьи Николаевны. В петербургской гостиной собралось еще больше гостей. Но среди них нет барона Жоржа Дантеса-Геккерена. Напрасно будут ждать его почтенные господа и дамы. Смутные слухи о предстоящей женитьбе Дантеса, все больше просачивающиеся в общество, не получат ни подтверждения, ни опровержения.