Главная жалоба Михаила Глинки была, конечно, на то, что придется расстаться с музыкальной лавкой. Но это вряд ли поняли бы братья Петровские-Муравские. Поэтому он отделался неопределенными ссылками на ревматизм.

– Так, так… – оживился управляющий. – Денек передохнем, а послезавтра продолжим совместный путь к целительным водам! – и он вернулся к паштету. – А в путь шествующим вручим, разумею, посошок! – и налил всем травника домашнего настоя.

Младший попутчик, из неслужащих дворян, меланхолически глотал посошки, как факир глотает шпаги, к беседе же относился безучастно, предоставив словоговорение статскому советнику. Но и статский советник, наскучив паштетом, рассеянно искал разнообразия между подорожников.

– Взяли ли вы, Михаил Иванович, справку о том, что от Харькова надлежит просить военный караул, разумея чин и положение едущей особы?

Но Михаил Иванович никаких дорожных справок не взял.

– М-да-а… Молодость, молодость, разумею гражданское ваше несовершеннолетие, молодой человек!.. – в сокрушении сказал управляющий, проделывая обратный путь от окорока к гусю. – Меж тем, полагаю, горцы шутить не любят!

– А горянки? – оживился Петровский-Муравский младший, и тут взыграла в нем селезенка: – Этакая, представьте, Михаил Иванович, канашка, между пальцев вьется, а в руки не идет. Горянки-то, сударь, куда опаснее горцев будут!..

– Жжет! – снова удостоверил управляющий, имея в виду внутренние свои обстоятельства, но его тотчас перебил младший брат:

– Погоди, еще не так обожжет, когда попадется какая-нибудь этакая-такая черномазенькая… – Селезенка неслужащего дворянина разыгрывалась, повидимому, все более.

Глинка счел за лучшее оставить братьев Петровских-Муравских и вернуться мыслями в музыкальный магазин…

Придя к себе, он принялся расхаживать по номеру и затем остановился у окна.

Где-то протяжно скрипел колодезный журавель, охала внизу дверь, и кто-то, вкушая сладкий предутренний сон, громко храпел в соседнем номере. Беспокойный постоялец не отходил от окна.

Вот уже и день брезжит ему новой надеждой, но как безжалостно короток будет этот последний день! Побежать бы в музыкальную лавку, не теряя ни минуты. Но куда побежишь, если еще только калачницы идут, перекликаясь, к базару? И разве убежишь от попутчиков, которые, едва проснувшись, начинают потчевать соленьями и вареньями и никуда не отпускают от дорожных разговоров и «посошков»…

Когда Глинка прибежал, наконец, на Дворянскую улицу, старик мирно дремал у входа. Не тревожа его, молодой человек завернул во двор, прошел через сени в кухню и здесь увидел Елену.

– Ну вот вы и уезжаете! – сказала она.

– Откуда вам это известно?!

– Да ведь об этом говорит весь Харьков! – Она рассмеялась и ласково прибавила: – Не нужно быть таким грустным… – и повторила то, что он говорил ей вчера: – Надо верить, когда говорит сердце, да?

– А что оно говорит вам? – спросил Глинка, не расставаясь с печалью.

В кухне воцарилось молчание. Пламя вырвалось из печи, и девушка бросилась к чугунку, в котором клокотал, убегая, борщ.

– Вас будут помнить здесь все… – сказала она, наведя порядок, – не только фортепиано, но и другие инструменты…

– При чем тут инструменты?!

– Как при чем? Ведь они слушали вашу игру… и никогда ее не забудут!

– А если их всех удастся сбыть? – нечто вроде улыбки мелькнуло в печальных глазах гостя. – Сбыть все, до последней флейты?

– Этого никогда не случится! – Щеки ее вдруг порозовели. – Господи, какой вы недогадливый, право! Ведь меня-то отец никуда не сбудет!.. Когда вы уедете, я тоже буду вас вспоминать!..

Это была самая опасная минута. Елена начала крошить лук. Лук был злой, и девушка смешно наморщила нос. Она говорила и путалась, стараясь объяснить, что ей никогда не приходилось слышать такой музыки, что ничего подобного не знает даже гарнизонный подпоручик, мастак на песни. Но тут Елена опять спуталась и бросила крошить лук. Никогда ведь не выходит ничего путного, если фея, выйдя из музыкальной шкатулки, вздумает готовить луковый соус.

Так начался самый короткий из всех дней, прощальный день в музыкальной лавке. Должно быть, и вишневка, которую подавали к столу, тоже отдавала приметной горчинкой, по крайней мере пан Андрей решительно пренебрег этой вишневкой, усердно обращаясь к зеленому штофу.

– Пане Андрей, – сказала Елена, – отодвиньтесь от штофа и пересядьте ко мне!

И хотя штоф далеко еще не показал дна, пан Андрей обнаружил привычную покорность.

Если бы в тот вечер нашелся чудак-покупатель, которому вздумалось бы проникнуть в музыкальную лавку, он обнаружил бы на дверях замок. Незадачливый посетитель смог бы обнаружить еще одно обстоятельство. Из закрытой наглухо лавки неслась музыка: то чья-то октава спорила с бандурой, то в одиночку звучало фортепиано.

С улицы не было видно, как фортепиано начинало свои горячие монологи, а девушка в голубом платье устремляла на фортепианиста нежный и вопросительный взор…

– Послушайте! – сказал Глинка, ни к кому не обращаясь. – Я покажу вам Украину… – И песни, которые бежали за его коляской до самого Харькова, ворвались в лавочку цветистой толпой.

Глинка улыбнулся им, как милым сердцу попутчицам, и пустил голоса и подголоски вольным бегом. Он низал одну песню к другой, ни на кого не глядя. Но, должно быть, только для девушки, сидевшей подле старого контрабаса, шумело вишенным первоцветом все, что собрал на дорогах Украины проезжий молодой человек.

– Удивительно! – сказал старик Витковский. – Я никогда не слыхал таких вариаций и в такой необычной гармонии. Откуда можно выписать ноты, Михаил Иванович?

Глинка потер лоб, окинул взглядом Елену и ответил старику:

– Простите великодушно, я не припомню имени сочинителя, но если разыщу ноты, непременно пришлю вам!

– Это же целый капитал, и какой капитал! – повторял старик.

Хозяин музыкальной лавки, может быть, в первый раз в жизни обнаружил такую меркантильную мысль, хотя кто его знает, думал ли он и сейчас о торговле. Во всяком случае гость понял его по-своему.

– Что песни наши – капитал, – сказал он, – в том вы правы. Только лежит он без движения… Проехав Украиной, я уразумел, какие несметные сокровища лежат у нас втуне повсеместно и ждут явления талантов. Но точно ли, сударь, показались вам необычны игранные гармонии? Может быть, они только без основания дерзки?

Глинка обращался к старику Витковскому, но старика предупредил пан Андрей:

– В расположении сочинителем голосов вижу безначалие и одобрить того безначалия не могу!

Пан Андрей смотрел на фортепиано, будто все еще слышал игранные вариации. Он поднял лохматую голову и недоуменно уставился на Глинку.

– Если каждый подголосок будет голосу дорогу перебегать, – пан Андрей рокотал на самых низких и бархатных своих нотах, – какое же тогда благолепие в канте будет?

– Но ведь и у подголосков тоже есть собственный ум!

– Лжемудрствуют, значит? – Пан Андрей глянул на спорщика сверху, вниз. – Благочиния, стало быть, не признают и власти предержащей не повинуются?

Опор о подголосках грозил принять сугубо богословский характер. Но Глинка не уступал.

– Они сами себе власть! – решительно сказал он и сел за фортепиано, чтобы еще раз сыграть вариации.

Он начал их, но не смог повторить. У него мелькнула мысль, что, может быть, и в первый раз ему не удалось то, что он слышал в своем воображении, что он не вник до конца в гармонию, в которой по-своему сплетает голоса Украина. Может быть, он и в самом деле повел украинские голоса на новоспасский лад…

Так и сидел он за фортепиано хмурый, печальный, а песни, убегая от него, напомнили ему еще об одной разлуке, которая была так близка.

И хотя надо было уходить, он все еще медлил, пока не ушел пан Андрей и не собрался на покой старик.

– Счастливою вам пути, сударь! – сказал он Глинке, уходя в магазин. – Не забудьте прислать ноты… – Он постоял на пороге, глядя на гостя, и размышлял вслух: – Стало быть, так и величать вас, сударь, Глинкой?.. Не буду спорить. Но если станете, Михаил Иванович, великим артистом, вспомните меня, старика!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: