Посетители байрама, прибывшие из Горячеводска, давно разбрелись кто куда, дивясь невиданным картинам.

Глинка долго сидел в опустевшей коляске, потом пошел на далекий, едва слышный голос. В одиночестве застыл шест, будто никогда и не скакали к нему обезумевшие всадники. Исчезли призрачные кони. Даже чуткое эхо гор не могло уловить на всем лугу ни человеческого голоса, ни шороха шагов. Люди стекались к небольшому навесу при входе в аул, под которым сидел на ковре певец. Глинка подошел к навесу, думая, что увидит убогого горца в убогом бешмете, вроде тех, что видел в Горячеводске, а когда подошел ближе, перед ним был певец в парадном шелковом полукафтанье с драгоценными кинжалами у пояса. Величественным и легким движением рук он перебирал струны древнего инструмента, похожего на маленькую арфу, и в задумчивости прислушивался к тому, что пели струны. Когда певец присоединился к ним, струны одна за другой уступили место его голосу и только, чуть звеня, вторили певцу.

Прославленный Керим-Гирей пел о любви к родине. Он пел о славе воина, о том, что солнце светит лишь там, где хранит родную землю сыновняя любовь.

Когда певец умолк, струны все еще пели, а струнам откликнулось ночное эхо: да будет благословен певец, славящий любовь к родной земле!

Приезжие господа не обратили внимания на песни Керим-Гирея. Они толпились вокруг танцоров и особенно там, где вслед за песней медленно плыли горские девы. Именно там чаще всего мелькала самая грозная из папах, которые видели на своем веку Бештовы горы. Но и здесь обнаружилась разница в характерах братьев Петровских-Муравских. В то время как неслужащий дворянин искал на лугу амуров, управляющий удельной конторой мирно спал в коляске под наблюдением сонного доктора Быковского.

Ночь давно опустила свой полог над палаткой, в которой пел Керим-Гирей. И сам певец Бештовых гор не знал о том, как долго стоял у палатки путешественник из дальнего села Новоспасского, посетивший байрам среди многих любопытных.

– Ну-с, – встретил вопросом Глинку Лазарь Петрович, когда тот вернулся к коляске, – на что теперь жалуетесь, сударь?

– Да на что же мне жаловаться, Лазарь Петрович? Байрам воистину великолепен, а песни…

– Ага! – взревел Лазарь Петрович. – Ванны принимать – так у вас, изволите видеть, нервы, а у горянок пропадать – так нервы в карман!

На коляску вдруг надвинулась папаха, похожая на гору Бешту. А из ее косматых недр раздался отнюдь не громовый, а скорее плачущий голос:

Чорт бы их побрал, ваших горянок, благодарю покорно!..

Папаха господина Петровского-Муравского имела скорее помятый, чем воинственный вид, и, сев в коляску, ее незадачливый обладатель послал град проклятий в ночную тьму.

– Что случилось? – участливо спросил Глинка.

– А в том и дело, что ничего не случилось, – отвечал неслужащий дворянин, – за всю ночь, представьте, ни одной оказии… Сущие ведьмы – вот они кто, ваши горянки! – почему-то укорил Лазаря Петровича господин Петровский-Муравский. И снова удивился многоопытный медик необыкновенному воздействию горной природы.

В едва брезжущем рассвете дня на неслужащем дворянине были видимы какие-то знаки, которые при поспешности суждений легко можно было принять за глубокие царапины и синяки.

А рассвет неумолимо делал свое дело. В предутренней дымке обнаружились багровый нос и отвислая губа управляющего удельной конторой, потом выступили ближние экипажи и, наконец, обозначился весь луг, который походил теперь на поле жестокой битвы. Куда ни доставал глаз, везде лежали подле экипажей дворовые люди. Их могучий храп пугал проворных пичуг, слетевшихся к месту вчерашних пиршеств.

Вернувшись в Горячеводск, Глинка писал домой:

«Между прочим я видел пляску горянок, игру и скачки горцев мирных аулов, разумеется…»

Далее надо было написать о песнях, которые он слышал, но для этого не нашлось слов.

А все путешествие, предпринятое для пользы здоровья, оборачивалось престранно. Прежде всего не было не только никакой пользы здоровью, но скорее обнаруживался прямой вред. Вернувшись из Аджи-аула, неподатливый пациент Лазаря Петровича даже слег, чтобы хоть через эту хитрость избежать мучительных ванн.

Зато перед умственным взором путешественника открывалось множество миров, и каждый по-своему выражал себя в звуках. Глинка брался за скрипку и наигрывал песни, слышанные от горцев в Горячеводске и в Аджи-ауле, открывая в их многообразии какое-то внутреннее единство: горцы, как и новоспасские умельцы, строили напевы на свой собственный лад, нимало не заботясь, что скажут об этом строгий контрапункт, госпожа Гармония и даже сам генерал-бас.

Оставив скрипку, Глинка брал карандаш и рисовал снежные горы, ловя их причудливые очертания, и это горное царство, как в зеркале, отражалось в песенных голосах.

А на большой раскаленной улице Горячеводска жили как ни в чем не бывало российские песни:

Подуй, повей, погодушка,
Эх, да не маленькая…

Солдаты Тенгинского пехотного полка везли по Большой улице камни и насыпали землю для будущих цветников.

Ты развей, развей рябинушку,
Эх, рябинушку да кудрявенькую…

– Слу-шай! – перекликались на дозорных вышках казачьи пикеты.

«Слушай, слушай!» – дивились российской рябинушке Горячие ключи.

Глава третья

Как ни жаль было расставаться с Горячеводском, Глинка с радостью бежал от ненавистных ванн. Путешественники переехали на Железную гору. Правда, и здесь снова угрожали ванны, но уже только в тридцать два градуса, и Глинка принял это как милость судьбы.

Для пользующихся водами на Железной горе был выстроен казенный барак. Это единственное жилье было переполнено шумными постояльцами и прыткими земляными блохами, поэтому походные палатки росли вокруг, как грибы.

– Жительство в сих цыганских шатрах, – сказал Лазарю Петровичу господин Петровский-Муравский старший, – нахожу невместным для чинов удельного ведомства, а также в рассуждении ночных нападений…

Путники остановились в шумном бараке, а Глинку, как назло, после первых же ванн стали мучить невыносимые головные боли. По счастью, железистые ванны не произвели благотворного действия и на остальных пациентов Лазаря Петровича, и потому было решено немедленно переехать с железистых на кислые воды. Оставалось лишь дождаться дорожной оказии – пехотной полуроты с пушкой, без которых, осторожности ради, не пускались в путь.

Оказия могла притти каждый день, но могла и задержаться. А боли в голове, усиливавшиеся после каждой ванны, измучили Михаила Глинку до того, что он вовсе вышел из повиновения Лазарю Петровичу.

Глинка уходил из барака и просиживал долгие часы на вершине Железной горы. Заросли дикого винограда, цепляясь за кустарник, поднимались сюда и, достигнув вершины, терялись в густом лесу. Иногда, почти задевая крылом неподвижно сидящего человека, медленно проплывал орел.

Когда внизу, у палаток, зажигались вечерние костры, Глинка возвращался. Дождавшись беглого пациента, Лазарь Петрович только разводил руками и возлагал последние надежды на действие кислых вод.

Оказия наконец, явилась. Дорожный караван благополучно выбрался с Железной горы и, миновав степи, без приключений вступил на безлесные пригорки Кисловодска. Считанные домишки весело переглядывались среди буйных трав, способных укрыть всадника. На этих пряных травах был крепко настоен прозрачный воздух. В дальних лесах послушная календарю осень уже обрывала пожелтевшую листву, но Кисловодск сохранял свежесть и зелень, будто ни зной, ни осень не были властны здесь, у истока животворящих вод.

Как будто все благоприятствовало лечению. Но стоило Глинке погрузиться в колючий нарзан, как он едва выбрался оттуда. Ванны при восьми градусах оказались другой крайностью, в которую вверг его Лазарь Петрович. Повторные опыты только прибавили бессонницу к прежним недомоганиям.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: