Глинка, не слушая, перебил:
– Ты с Бонапартом воевал?
– А кто же с ним не воевал? Бабы, Михаил Иванович, и те воевали! – отвечал сбитый с толку Афанасий. – Да что же вы его, анафему, не к месту помянули?
– Очень даже к месту, Афанасий! Меня сюда увозили, когда война была.
– Ну, и ладно бы так… – коротко согласился Афанасий, не придав услышанному никакого значения. – А коли вы ни гуся, ни филейки не желаете, могу молочную телятину представить…
Но Глинка снова перебил его:
– Уймись, старый, мне про твоих гусей да про телятину слушать тошно, не то что есть…
Афанасий ушел, а в горницу с рогатыми петухами снова вернулось прошлое.
…Оставаясь с семьей на день, на два, между дел, хмурый ходил тогда по соседнему зальцу Иван Николаевич; люди говорили шопотом, как будто в доме был покойник, и матушка плакала навзрыд, А потом стали водить мимо купцова дома все больше и больше пленных, и следом за каждой партией бежали вести, одна радостнее другой. Война прошла перед окнами этой горницы и здесь же повернула к победе. Под новый, 1813 год Мишель впервые сидел с батюшкой и матушкой за праздничным столом. Батюшка прикатил тогда чуть что не к полуночи и потом громко читал, держа в руке бокал: «Ни одного вооруженного неприятеля не осталось ныне на русской земле…»
– Илья, умываться! – громко крикнул Глинка.
Умывшись, он внимательно осмотрел нарывы. Они быстро заживали, будто их никогда и не было.
– На завтра заказывай лошадей, – сказал он Илье и стал с наслаждением плескаться в свежей воде.
Выздоровление пришло так же быстро, как внезапно напала эта непонятная болезнь. Глинка подумал даже, что теперь он выздоровел навсегда. Он вышел к хозяйке, отобедал с нею, потом обошел весь дом.
– Вот и еще раз приютил ты путника в беде, и за то низкий поклон тебе и твоим хозяевам! – вслух сказал Глинка, а в душе, как и в детстве, разгоралось желание: скорее домой, домой!
Выезд из Орла пришелся на воскресенье. В соборе только что отошла ранняя обедня. Веселый звон колоколов долго провожал коляску.
Высоко в небе мирным стадом сбродили тучи. Осень давно собрала с полей последний колос, а кони закладывали новую борозду, и мужики наотмашь крестили землю новым зерном.
Глава четвертая
В клетке, которая была просторнее других, поселился соловей. Не курский, конечно, не каменовская птица – где ее достанешь? Обитает в клетке ельнинский бесфамильный соловей. Ему бы по званию быть в почете у прочих птиц, да птичья мелкота с этим не согласна: «Соловей-то ты – соловей, да ведь тутошний, в той же новоспасской засеке вылупился». А соловью спорить тоже нет охоты. Малую трельку бросит и опять насупится. А если желательно кому слышать зеленухин ход или лешеву дудку – милости просим в лесную тишь!..
Где же в самом деле видано, чтобы слушать соловья, расположась на диване, да еще в жарко натопленной комнате и с беличьим халатом на плечах? Но именно так часами лежал на диване в своем птичьем царстве новоспасский наследник, вернувшийся с Горячих вод. А наслушавшись птичьих голосов, переходил в соседнюю комнату, к роялю.
– Понимаю, братец! – воскликнула однажды, забежав на музыку, Наташа. – Теперь, братец, все понимаю!
– Что же ты понимаешь? – рассеянно спросил Глинка, не прекращая игры.
– А то, что вы птиц наслушаетесь, а потом и сами про то же самое играете…
– Нет, Наташенька, я вовсе не то играю, и ты у птиц пению не учись.
– А вот теперь ничего не понимаю! – смутилась краснощекая Наташа.
– Очень просто, голубушка, – серьезно сказал Глинка, – только итальянцы поют как птицы. А петь надо с умом, чтобы знать, о чем поешь!
– Так зачем же вы сами возитесь с птицами?
– Для того, чтобы они у меня учились! – усмехнулся Глинка. – Как думаешь, научу их петь по-моему?
– Но ведь вы же никогда не поете, братец?
– Зато играю… Вот послушай: может быть, больше проку будет, чем от твоего синьора Тодди…
Синьор Тодди, о котором частенько заходит речь у брата с сестрой, с недавнего времени пригрелся в Новоспасском. Жизнь изрядно потрепала синьора, оставив ему лишь пылкую душу да отмороженные в русском походе ноги. Неизвестно, где подобрал его новоспасский хозяин, но, оглядевшись, синьор Тодди уже расправил помятые жизнью крылышки и, случается, даже сам поет. При этом он закрывает глаза и забирается голосом все выше и выше. Еще миг, еще песня-другая, и кажется ему, что вот-вот кончится его страшный сон…
– Мой голос разбился, – говорил синьор Тодди и, чтобы быть лучше понятым, переходил на французский язык: – Il est cassé, – а потом опять щеголял русскою речью: – Как весь мой жизнь!..
Итальянец давно ничему не удивлялся в России: ни морозам, ни причудам русских бар. Когда Иван Николаевич задумал выращивать с его помощью лимоны, синьор Тодди откликнулся со всем жаром. Но Иван Николаевич не остановился на лимонах. Пребывание неаполитанца показалось ему подходящим для того, чтобы заложить и ананасницу. Синьор Тодди имел очень смутное представление по этому вопросу, но ни слова не возразил.
Приезд шмаковского оркестра тоже ничуть не удивил итальянца. Блуждая по русским усадьбам, он видел и балет и ученых медведей. Но и синьор Тодди был поражен, когда перед музыкантами появился молодой новоспасский барин и, как заправский маэстро, взмахнул смычком. Вот этого еще никогда не видел синьор Тодди ни в одной усадьбе.
Прижав руки к сердцу, итальянец низко поклонился Михаилу Глинке и с тех пор величал его не иначе, как maestro russo.
Глинка же приветил заморскую птаху со всем добродушием и начал брать уроки итальянского языка. Учитель рассказывал ученику о грозном корсиканце, которого он ни разу в жизни не видел, но которому вздумалось почему-то разбить жизнь именно ему, синьору Тодди. Ему даже кажется, что никогда не было на свете ни солнечного Неаполя, ни милой сердцу очаровательной Дидины…
Учитель не касался на уроках ни грамматики, ни поэтов Италии. Русский синьор знал об этом куда больше, но синьор Тодди уже давно привык ничему не удивляться в России. Уроки часто затягивались запоздно, а потом учитель отправлялся на покой в отведенную ему горницу. Осенний дождь стекал по окну градом слез. Может быть, так же плачет где-нибудь и безутешная Дидина? Синьор Тодди с трудом опускал ноги с перины, подходил к окну и подолгу стоял, вспоминая. Но Дидина никогда не плакала, она всегда смеялась и пела! Он снова укладывался в постель, накрывался пуховым одеялом и, засыпая, думал: надолго ли хватит слез у дождя?..
Дождь встретил Михаила Глинку на въезде в Новоспасское, подле Амурова лужка, и с тех пор лил вторую неделю, отрешив жителей усадьбы от внешнего мира. Дождь не препятствовал изучению итальянского языка Михаилом Глинкой, но этому внезапно помешал батюшка Иван Николаевич, открывший в итальянце талант к стрижке овец и дублению кож.
Единственное, что с упорством отстаивал для себя синьор, – это уроки пения, которые он давал Наташе. Наташа принимала уморительные позы, выражавшие, по ее мнению, огнедышащую страсть, и пускалась в рулады. Синьор Тодди закрывал глаза и слушал: еще немного – и русская сеньорита будет петь как Дидина!..
– Ну, теперь каково, братец? – гордилась Наташа.
Но он оставался равнодушным к ее канцонеттам.
– Пустое, Наташенька! Ты на наши песни мастерица, а ведь их всего труднее петь!
– Вот так нашли труд! – смеялась Наташа.
– Ну да, – отвечал брат, – когда ты поедешь в Петербург, сама увидишь. У нас и на театре если поют русские песни, то тоже по-итальянски. Чувствительно, но без чувства. Голосом водят, а душа бездействует. Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Ничегошеньки, братец, не понимаю!
– А ты спроси у няньки Авдотьи или у починковской Лукерьи.
– Я думала, вы серьезно, братец! – и Наташа надула губы.
– Очень серьезно! – подтвердил Глинка. – Уверяю тебя, что нам еще придется воевать с Италией, с Италией прежде всего!