Ветер вперед летит, мороз сзади нагоняет: вот вам и от меня угощение, не побрезгуйте!
Мишель прячется в шарфы, под башлык.
Ему скорее бы к печке. В детской можно с Акимом о птицах помечтать…
…Стоит Аким у притолоки, зипунишко на нем каши просит, пегая бороденка куделью сбилась, а по глазам видать – далеко странствует человек. В печке дрова трещат, пламя ходит, а Аким лесные зори видит, слышит лесные голоса.
– По весне, – говорит он, – если барин отпустит, за соловьями, Михаил Иванович, пойдем. Смышленый соловей архиерейским певчим – и тем не уступит. Слыхал я певчих в Москве – тоже, конечно, знатно. А соловей, если он в охоте, никому не поддастся. Не нашего, конечно, соловья возьмем, а бери ты курского соловья, каменовскую, скажем, птицу. Барин с весны будет в Курск обозы посылать, ты меня и отпроси! Акиму-де всего-то недельки две надо, чтобы за соловьями сходить, а правильный соловей, он не то что двух недель, он целой жизни стоит! Ты вот каменовскую птицу слыхал?
Да где ж ее слышать новоспасскому барчуку? У него только глаза горят и душа замирает.
– Не слыхал, значит? – говорит, помолчав, Аким, и по блуждающему его взору видно, что и сейчас он слышит каменовскую чудо-птицу, и на пегую Акимову бороденку ложатся отсветы вешних зорь. – Сидишь ты, Михайла Иванович, с ночи, изготовишься, а он, подлец, и пустит малиновкой. У дельного соловья по такому началу всей песни жди – не обманет! Ни в жизнь не обманет, коли малиновкой начал! Только слушай да не дыши, да забудь, что ты на свете есть. Он малиновкой пройдется да в лешеву дудку, да россыпью, да в кукушкин перелет! И ведь не как-нибудь, а с росчерком выпевает. Не в скороговорку рубит, ни-ни, а с оттяжкой, вподряд!.. Слушаешь ты его, соловья, а он тебе душу жжет: «Эх, Аким, Аким! Не умеешь ты, Аким, жить! Где ты, Аким, бывал, какие думы передумал, какие песни слыхал? Ну-ка меня, соловья, послушай!» И опять изначала припустит: соображай, мол, Аким! «Ты, может, какое мое колено не разобрал или с другим смешал, а я тебе, Аким, помогу: тук! Есть одно, считай дальше». И занесет опять неведомо куда. Ты на красоту распалишься, а он опять тук-тук! Ты, мол, Аким, о себе подумай, как живешь?.. Ну, вернешься поутру от соловьев, весь день в дурмане ходишь. А к ночи – опять к ним. Это уж как пьяница в кабак, немыслимо отстать! Вот ты и отпроси меня у батюшки по весне!
Мечтательный мужик Аким! Он уже в весну смотрит, а в Новоспасском еще Новый год встречают. Под Новый год барышни-гостьи и вся девичья взапуски гадают. Господа дворяне тоже о будущем повздыхают: прошлый год прожили, а теперь как будем жить?..
Впрочем, с Новым годом, с новым счастьем вас, дорогие гости новоспасские!
Глядя на скрипача Илью, на его беспокойную ногу, грянули изо всех сил музыканты дядюшки Афанасия Андреевича.
Пришел новый, 1812 год.
В бурю, во грозу
Глава первая
– Ты присмотрись, мать, к хлебам!
– А что?
Отец Иван прошелся по горенке и снова остановился перед попадьей.
– А то, мать: наливаются хлеба до времени, кое-как. Торопятся до беды с полей убраться…
– Да какая же беда? Может, и не к нам?
– Не к нам, ко всей России стучится!
– Неужто Бонапартий?
– Некому больше, мать! Он. Он все державы порешил, все земли повоевал. Теперь к нам идет.
– В Ельню?! – попадья всплеснула руками и рассмеялась. – Чтобы в Ельне воевать, никакому Бонапартию не додуматься. Не было такой войны и быть не может, во веки веков, аминь!
– Аминь, мать! А слово мое запомни… – и отец Иван перевел разговор на житейское: – Вот дождем бы бог благословил…
А дождя давно не было. Хлеба наливались до времени, тужились из последних сил. Травы выгорели, стали колючими – тоже ожесточились. Вся земля истомилась, а на небе ни одной захожей тучки. Старики собирались в полях: можно бы по росам приметить, а росы пропали. Отец Иван молебны пел, крестные ходы собирал – нету ноне и от них проку. Не бывало еще такого бездождия, а сказывают, на всю Россию простерлось.
Непривычная стоит тишина. Птицы – и те молчат. Разве ворон прокричит, да своя у ворона песня: не на радость человеку.
– Вон кружит, окаянный, над самой дорогой! – проговорил, едучи в Ельню, новоспасский управитель Илья Лукич. Он прищурился на ворона против солнца и подогнал гнедую кобылу. Барских приказов он вез целый короб, а перво-наперво надо было завернуть в почтовую контору.
Но когда Илья Лукич подъехал к конторе, то ничего не мог понять. Собралась здесь вся Ельня и гудит: война!
– Какая война?!
– Не знаешь? – накинулся на Илью Лукича приказный. – Тебе объясняй, а он, злодей, нашу землю воюет!
– Воюет! – на разные голоса откликнулась толпа.
Новоспасский управитель протиснулся к самому почтмейстеру и от него получил, наконец, достоверные известия: да, война. Еще поутру прибыла из Смоленска экстра-почта. Война, хотя никакого манифеста о ней до сих пор нет. Спасибо смоленскому почтмейстеру, прислал благодетель копию царского указа, который читан в армии. Вон с него перекопии снимают.
Илья Лукич раздобыл перекопию, поднес ее поближе к глазам, стал небойко разбирать:
– «Не нужно мне напоминать вождям, полководцам и воинам нашим об их долге и храбрости. В них издревле течет громкая победами кровь славян…»
Слова были торжественны, похожи на молитву. На душе у Ильи Лукича тоже стало торжественно. Он сложил четвертушку и сунул было ее за голенище, но передумал и уважительно перепрятал за пазуху.
Роксана шла обратно в Новоспасское размашистой рысью. Впечатления Ильи Лукича укладывались в порядок.
«Война… – думал управитель. – Первое, значит, будем рекрутов ставить, потом обозы в армию пойдут…»
Лукич даже привстал в своей одноколке и фасонисто пошевелил вожжами: надобно прилично явиться с такой вестью.
В Новоспасском народ после всенощной задержался у церкви. Илья Лукич с ходу осадил Роксану.
– Война, православные! – и помчал во весь дух в барскую усадьбу.
А пономарь Петрович вернулся на колокольню.
– Ну, благовестники, сослужите службу народу! – сказал он, раскачав язык у самого большого колокола. – Собирай православных в бранный путь!..
Часто, отрывисто загудел колокол.
Страшен набат, когда сзывает людей против красного петуха, что скачет с крыши на крышу. Но еще грознее всполошный звон, когда все кругом спокойно и нет для него видимых или ближних причин, а колокол бьет, захлебываясь и надрываясь: бе-да, бе-да, бе-да!..
Набат ворвался в барский дом, в кабинет Ивана Николаевича. Мишель вздрогнул: так еще никогда не гудели новоспасские колокола! Батюшка расспрашивал Илью о войне, а война – вот она сама сюда явилась: идет беда, бе-да, бе-да!..
Мишелю казалось, что по этому неотступному зову сойдут с места леса, двинутся горы и разольются реки, чтобы преградить дороги врагу. А там наедет на Бонапарта Егорий Храбрый, да Илья Муромец, да Еруслан… А может быть, они уже бьются, и звоном звенят богатырские мечи? Скорей на колокольню, все высмотреть своими глазами!
Но когда Мишель взбежал на колокольню, Петрович, вконец умаявшись, собрался уже уходить.
И колокола молчат. Будто и не они звонили. Мишель бросился к перилам: тронулись леса? Нет, стоят. Поднялся на цыпочки: может быть, дальние, брянские леса вперед пошли? Не видать! Ничего не видно с новоспасской колокольни…
Карповна, когда нашла Мишеля, уж ворчала, ворчала, и когда спать укладывала, все еще продолжала ворчать:
– Спи, неуемный!
– А зачем Бонапарту воевать?
– То ему знать… Спи, говорят!
Помолчала Карповна, подушки взбила, лампаду затеплила, опять помолчала, а барчук все ответа дожидается.
– Зачем ему воевать, нянька?
– На хозяйство наше зарится. «Дай, – думает, – отхвачу какой ни есть кус, авось Россия не заметит». Вишь он какой!..
– Ну?
– А того не знает, недоумок, что Россия хоть во все концы раскинулась, а каждую полосыньку в памяти держит. Может, какие земли ни в книгах, ни в грамотах не записаны – нешто Россию в книгу упишешь? А она, родимая, помнит, наше, мол… А ты спи, неуемный, все тебе знать надо!..