– А вы ему не отдали!

– Ишь, какой прыткий, попробуй не отдай! Нет, брат, мы ему вежливенько, с поклоном: «Вашему басурманскому величеству восвояси налегке шествовать сподручней будет, а книжки мы вдогонку вышлем… с казаками!» С казаками! – заливался в восторге отец Иван. – А Бонапарту, видать, не понравилось. Как тут быть, книжник? «Ну, говорю, мы фельдмаршалу Кутузову поклонимся, может, он книжки с собой прихватит… до Парижа!» Вот, брат, мы как!..

Отец Иван бегал по горенке, приседал от смеха и бил ладонями по коленям. Попадья, которая хлопотала у стола, расставляя угощение, наконец не выдержала:

– Целы твои книжки, Мишенька, все целехоньки!

– Да ну? – удивленно застыл перед попадьей отец Иван. – Неужто целы?! Эх ты, святая простота! Иносказания не разумеешь!

– Полно тебе, старый, полно! – отмахивалась попадья. – Расскажи-ка лучше, как ты у Кутузова гостил!

Отец Иван сразу стал серьезным:

– Удостоился, Михайла Иванович, видел его, как тебя вижу, и за одним столом сидел… Когда я его в Ельне вместо протопопа встречал, он и скажи: «Прошу, отец, ко мне!» Ну, думаю, высшую деликатность соблюдает. А дня не прошло – ко мне адъютант: «Пожалуйте, батюшка, в главную квартиру, назначена вам у главнокомандующего аудиенция…» Аудиенция! А?! Соображаешь?..

Но Миша, признаться, ничего сообразить не успел, потому что отец Иван продолжал наседать на него:

– Ну и вот, книжник!.. Посадил он меня напротив себя, а сам к походным своим креслицам вернулся. «Тяжко, – говорит, – отец, народу пришлось?..» А как же не тяжко, Мишенька? – скорбно переспросил отец Иван. – Солнце для нас померкло. Тьма да проклятые барабаны!.. Идут, значит, идут злодеи!..

Отец Иван стоял перед Мишелем, прижав одну руку к исхудавшей груди, и неуклюже взмахивал другой.

– Мужики их и били, и жгли, и на вилы принимали, а барабаны опять грохочут: еще идут!.. Доколе терпеть земле, господи?!

Отец Иван умолк, подавленный воспоминаниями, и Мишель явственно услышал барабанную дробь, от которой вступали в сердце холод и тьма.

– Доколе терпеть, господи?! – повторил отец Иван и, словно очнувшись, ласково погладил любимца по голове. – Это я тебе, книжник, ныне говорю. А в то время молчали, нельзя было душу сомнением тревожить: сомнение нам страшней смерти было. Россия не усомнилась; Смоленщина, в пепле и разорении быв, не усомнилась; и мы, сирые, не усомнились… А в Ельне, глядь, музыка заиграла – Бонапарт, значит, в Москву вошел… Ту ночь попадья у этого окошка напролет просидела. От музыки ихней слезы утирает, а сама в темь смотрит. «Отец, – говорит, – где же теперь быть России?» – «В бога, – говорю, – мать, веруешь, а в Россию – нет?!»

Отец Иван даже голос повысил, как и в ту зловещую ночь, потом раскрыл божницу и достал бумажный лоскут. Мишель прочел первые печатные строки и быстро пробежал дальше: «…Достойные смоленские жители… Враг не мог и не возможет победить и покорить сердец ваших…» Крупными буквами выделялась подпись: «Кутузов». Отец Иван бережно сложил бумагу:

– Он первый наше сиротство понял, первый о тягостях наших подумал… Сижу я против него на аудиенции-то и, как на духу, все ему рассказываю. А воевать, Михайла Иванович, хоть бы и дома воевать, не в бабки играть! Много и нашей крови пролилось. Каких мужиков порубили… А Михайла Илларионович в креслицах своих недвижимо передо мной сидит, только вот эдак пальцами перебирает: то их распустит, то опять соберет. Посмотрел я на него: с виду как будто рыхлый, а внутри в нем силища! Такой не усомнится, не отступится. Вот он какой, князь Кутузов-Смоленский!..

– Будет тебе!.. – перебила попадья. – Развоевался, Аника-воин! Совсем дите заговорил! А ты, голубчик, – обратилась она к Мише, – рыжичков отведай! Наши рыжики, новоспасские. Еще с осени засолены, от басурманов сберегла…

Она придвинула полную тарелку. Никогда не едал Миша таких вкусных рыжиков! Только бы не позвали его домой…

Отведав угощения, гость нетерпеливо заерзал на стуле, выжидательно поглядывая на отца Ивана: наверное, он теперь историями набит, как кузов груздями.

– Пойдем, Михайла Иванович, войну покажу!

– Войну?! Да ведь она, отец Иван, далеко ушла!

– Ушла, а память оставила. Пойдем к церкви!..

Они вышли из дому и остановились у ржавых церковных дверей.

– Видишь?..

Миша знал эти двери с детства, даже голос их помнил. Как станут отваливать тяжелые растворы, так и запоют они на немазаных петлях. Слов не разобрать, а выходит, вроде как Петрович на клиросе скрипит. Что ж тут смотреть?

– Хорошенько присмотрись, книжник! Вон как их тесаками рубили, штыками кололи, прикладами вышибали. Мы только двери завалить успели, а они уж ломятся. Глянь, как рубили!

По кованому железу дверных растворов расползались во все стороны рубцы, ссадины, пробоины.

– А случилось это, Михайла Иванович, уже после Бородина. Бородино на Натальин день пришлось, а мы тут святому благоверному князю Александру Невскому службу правили. И не взяли бы они нас врасплох, да на Петровича на колокольне дурман напал. От лесной жизни, видать, обессилел старик, а они, – отец Иван присел на паперти, – нивесть откуда конные объявились – и к церкви. Я уже было до сугубой ектении добрался, а они тут как тут – ломятся. Воззри-ка сюда, книжник! – отец Иван показывал на глубокую метину возле верхних дверных петель: – Вон какое титло прописали!

И опять обучал Мишу отец Иван премудрым титлам, только были эти титлы совсем не похожи на бабушкины сахарные крендели. И книга, по которой читал отец Иван, была совсем иной.

Оглядев двери, отец Иван снова опустился на каменную истертую ступень.

– Я, милый, перед престолом всевышнего молитвы воссылаю: паки, мол, и паки господу помолимся. А они паки и паки двери рубят… Войдут или не войдут? И народ, смотрю, озирается: чем гостей в церкви приветить? Не кропилом же их кропить, а топоришек-то нету. А басурманы к окнам полезли. Вон как решетки погнули! На алтарном окне и совсем подрубили. Ну, думаю, кончай, поп, обедню, начинай отходную! Но виду не подаю. Первое – баб утешить надо. Они, на беду, с младенцами притащились – горе! А человеку, Михайла Иванович, не смерть страшна, думать о ней страшно… Вот я на баб-то и прикрикнул: «Тихо! Наши подходят!..» Ну, подходят или не подходят, про то господь знал, а надежду я вселил. И что ж ты думаешь: в это самое время какой-то шерамыжник как пальнет, спасибо ему, в окно!..

– За что же спасибо, отец Иван, – ведь стекла разбил?

– Разбил, пес! – подтвердил отец Иван. – За это и благодарю, или невдомек тебе? Пока они без пальбы ломились, мы у смерти в гостях были. А как пальнул басурман, мужики наши в засеке услыхали – и в ответ им, бесам, тоже пальнули!.. Вмиг исчезли все, яко дым: и те, что к обедне просились, и те, что у вас на усадьбе хозяйничали, и те, что у меня в домишке шарили, все ретираду дали! А мы опять дверь отвалили. Я, конечно, обедню дослужил. Нельзя, милый, службу оборвать. Господь-то, может, и простил бы, а в консистории непременно взыщут. Они, консисторские, доки! Ой, строгие, ой, въедливые, ой, ненасытные!..

Миша обошел вокруг церкви. Титлы были прописаны всюду. Перед мальчиком распечатывалась книга-быль. И была она как Книга Голубиная, о которой певала ему нянька Авдотья: долины книга сороку сажен, поперечины двадцати сажен…

– Кавалера Векшина помнишь? – спросил, подойдя, отец Иван.

– Егора с Егорием?

– Тоже здесь лежит, тоже порубили…

Они стояли перед могилой в молчании. Старый поп, пройдя через смерть, оглядывался на жизнь. А мальчик присматривался к тому, чего не бывало ранее в Новоспасском.

Проворные травы, взобравшись на могильный бугорок, застилали солдатскую домовину зеленым ковром.

– За народ умер Егор, – сказал отец Иван, – чтоб люди жили!..

А ветер, пробегая от Десны, завернул в церковную ограду. Всполошились травы-богомолки, поклонились Егору Векшину земным поклоном: «Слышь, Егор, наши Егории далече пошли!..» Травы по уставу в поклонах клонятся. Жуки-богомолы на четках перебирают. Ветер службу у могил проверил, не торопясь, прочел рубленные на железе буквы; каждый рубец, каждую метину ощупал и все, что вычитал, понес людям песней:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: