– Крузель! – провозгласил дядюшка Афанасий Андреевич.

Илья замер, ловя сигнал к началу. Солист Тишка поднес кларнет к губам и стал белее нотных листов.

– Крузель! – повторил дядюшка, осматриваясь по сторонам, и, убедившись в должном внимании, поднял платок с особенной торжественностью: – Господина Крузеля квартет с кларнетом!

Дядюшка взмахнул платком.

Все было так, как всегда. День, столь благополучный по началу, не предвещал и теперь никаких чрезвычайных происшествий. К тому же и музыканты играли квартет с кларнетом без сучка и задоринки.

И вдруг, без всяких видимых причин, Евгения Андреевна тревожно склонилась к сыну:

– Что с тобой, Мишель?

– Право, маменька, ничего!..

– Уж не занемог ли ты?

– Ничуть, – ответил Мишель, едва выговаривая слова, – я совсем здоров!

– Но что же с тобой, дружок?

– Право, маменька, ничего…

Он взглянул на Евгению Андреевну умоляюще, чтобы матушка оставила его в покое. Но до окончания квартета так и не мог преодолеть странной лихорадки. Эта лихорадка совсем не походила на недуг, но била нещадно. Дыхание стеснилось в груди. Мальчик в самом деле дрожал. Еще никогда в жизни он не испытывал такого томительно-сладостного состояния.

По счастью, гости отвлекли матушку от Мишеля. А едва кончился квартет, Мишель незаметно выскользнул из залы, пробрался в детскую и сел на любимое свое место у печки, подавленный и пораженный, объятый восторгом.

Время остановилось в тот вечер для Мишеля, как и для бронзовых львов на бабушкиных часах. Все в том же углу, подле печки, и застала его Варвара Федоровна.

– Что случилось, Мишель? – Вопреки всем воспитательным правилам глаза Вареньки были полны нежности. – Что с вами, мой дорогой?

Мишель растерянно улыбнулся.

– Право ничего, вовсе ничего, благодарствую!..

Что мог он еще сказать? Ведь Варвара Федоровна ничего не понимает в птицах! Как же объяснить ей, что в тот самый час, когда играли дядюшкины музыканты, а кларнет Тишка выводил свое соло, в новоспасскую залу залетела Жар-птица! Она пылала нестерпимым светом и вдруг осветила Мишелю всю музыку, все ее начала и концы, все ходы-переходы, все ее порядки. Разве об этом можно рассказать? И кто поверит в Жар-птицу?..

– Я… – Мишель с трудом перевел дыхание, потому что Жар-птица все еще билась и пылала у него в груди, – я сейчас лягу, Варвара Федоровна…

Он не помнил, как разделся, лег и закрыл глаза. А кругом все выше и выше поднимались волны. Но неплоеные бабушкины чепчики белели на них; каждая грозно била в борт седым кипящим гребнем. Бриг кидало, как щепку. Но сам Мишель навалился на штурвал, и тогда послушный корабль полетел стрелой.

– Не земля ли там? Эй, рулевой!..

Мишель всмотрелся в даль: манящий берег явственно обозначился. Потом он стал все ближе, и Мишель вступил на него твердой ногой…

Чья-то тонкая, прохладная рука осторожно легла ему на лоб. Матушка, поднявшись в детскую, пытливо прислушивалась к его дыханию. Варвара Федоровна ближе поднесла свечу. Должно быть, в эту минуту Жар-птица снова коснулась Мишеля своим огненным пером, и он сквозь сон улыбнулся. Дыхание мальчика было снова ровным и спокойным.

– Да что же такое было с Мишелем? – задумалась, стоя у кровати сына, Евгения Андреевна.

– Все пройдет! – тихо ответила ей Варвара Федоровна. – Мишель, наверное, притомился, вот именно, притомился…

Они ушли из детской успокоенные. Но где же им было знать, как притомился Мишель, плывя к музыке долгие месяцы и годы? Кто видел, как упорно трудился он, стараясь заглянуть музыке в самую ее глубь? Долгие дни и месяцы думал Мишель. Музыка неотступно ходила за ним по пятам, а он никак не мог войти в этот таинственный мир, чтобы жить в нем так, как жил дома, в песнях. И как ни держала его при себе песня, все, наконец, открылось ему в музыке, когда пробил урочный час.

Но ни господин Крузель, ни его скромный опус не были к этому причастны.

Спится и видится в детской Мишелю, как встают перед ним величественные и стройные за́мки.

И все за́мки музыки теперь сами раскрываются перед Мишелем.

В каждом своя жизнь, в каждом свой порядок, и ни один не похож больше на коварный лабиринт.

Мишель ходит по роскошным садам и любуется цветами увертюр и фантазий. Новоспасские поля по-прежнему родней, но и увертюры и фантазии теперь так же понятны, как песни.

– А ты слушай, Михайлушка, слушай-потрудись!

Вот он, родной, как песня, голос.

– Авдотья! – Мишель бросился к ней.

– Не забыл няньку, касатик? Попомнил, свет мой Мишенька!

Глупая нянька! Разве он может ее забыть?..

Они идут вместе, и оттого за́мки и сады музыки становятся Мишелю еще милее. Идут долго, не торопясь, и куда ни придут, Авдотья опять свое:

– А ты слушай-потрудись!..

К чему бы такие Авдотьины слова?.. Спится Мишелю, и новою думою светится его лицо. Но не ведает несмышленыш, что, как океан, безбрежен его будущий путь, и еще не встает в волнении лет тот незримый манящий берег, на который суждено ему первому вступить.

Плыть ему и плыть, все царства музыки мыслью предузнать, а Жар-птицу дома, на родине, добыть и явить миру Русь в ее жар-песнях!

Глава четвертая

Ни свет ни заря в детской подняли возню варакушки. За ними подала недовольный голос Черноголовка, и грянул птичий бунт: «Беспорядки! Который час бьет, а нам ни конопли, ни свежей воды! Не потерпим!»

Мишель проснулся, проворно встал, возился с птицами и все делал так, как всегда, но из задумчивой рассеянности так и не вышел. В детской все шло, казалось, заведенным порядком. А что же случилось вчера? Или сам он переменился?

Когда он спустился вниз, прежде всех повстречался ему дядюшка Афанасий Андреевич.

– Ну, как тебе, старче, господин Крузель пришелся?

Мишель молчит, соображая, о каком таком господине Крузеле говорит дядюшка. Ах да, вчерашней квартет!.. Но до того ли ему вчера было?

– Да что с тобой, старче? – удивленно уставился на племянника Афанасий Андреевич.

– Со мной, дядюшка? Право, ничего!..

Как расскажешь дядюшке, какие вчера творились чудеса? Расскажи ему про Жар-птицу, а он, пожалуй, Григория кликнет: «Григорий, вернуть беглянку! Конных и пеших в погоню нарядить, Жар-птицу живую или мертвую в оркестр доставить!..» А Григорий, поди, еще на каблуках повернется: «Слушаюсь, мол, сударь, с лету ее за пюпитру усадим!» И пойдет…

У Мишеля нет сегодня никакой охоты на шмаковские представления. Странное томительно-сладостное состояние не покидало его и в следующие дни. Мальчик был рассеян во всем, что не касалось музыки. А тут, как на грех, в Новоспасское вернулся батюшкин архитектор, и Мишелю пришлось взяться за карандаши. На одном картоне обозначилась Зевсова голова, на другом Мишель начал какой-то пейзаж. Начал – и задумался: а что если бы перенести на картон музыку?

Вспомнилось, как пытался когда-то изобразить на картинке колокольный звон и поющих стрижей, – а музыку как нарисовать?.. Еще глубже задумался и не заметил, как сместил на рисунке перспективу, а ретушь превратилась в беспомощную грязь.

– Экая, брат, у тебя чепуха пошла, а? – удивился рисовальный учитель. – Куда такое годится?

Мишель тоже посмотрел на пейзаж, но так равнодушно, будто это совсем его не касалось.

– Чепуха? – переспросил он и немедленно согласился: – И впрямь чепуха…

– Да что с тобой, дружище?

Учитель взял карандаш, хотел подправить рисунок и отказался: такой мазни не исправишь. Подменили Мишеля, что ли? Веселому зодчему не приходят в голову квартеты Крузеля. Но Варвару Федоровну он кое в чем давно подозревает. И не зря!

Работать бы Мишелю карандашом – ведь талант! Скоро бы и за кисть взяться! А его за музыку сажают, дурят ему голову всякой дребеденью. И все Варвара Федоровна, все она, царевна-несмеяна, все она, тихоня!.. Упражняла бы девиц – тех все равно замуж выдавать, так ведь нет прицепилась к Мишелю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: