И берега у Фонтанки здесь не те, кое-как лицованы. И сама Фонтанка будто нехотя течет: мимо, мимо…
Не на чем бы и глазу остановиться у Калинкина моста, если бы не владения господина Отто. Тот дом растопырился на берегу, что заезжая щеголиха в фижмах, а при доме флигели, службы, конюшни да необъятный сад. Владение, что и говорить, барское. Только богатые баре хором в Коломне не снимают. Но и господин Отто не таков, чтобы терпеть убытки: на что же тогда российская казна?
И пошло владение в казну, под Благородный пансион. Пансионское начальство приставило к подъезду дородного швейцара: нет в пансион ни входа, ни выхода оттуда без начальственного разрешения.
А по осеннему ненастью вокруг пансиона тоже тишина. Разве пристанет к Калинкину мосту запоздалая рыбачья лодка да будочник гаркнет: «Отчаливай, дьявол!» – и, еще не завершив всей словесной фигуры, уже получит от рыбаков животрепещущую дань и опять надолго скроется в будку. То ли дело сидеть инвалиду в тепле, когда налетает со взморья ледяной ветер, норовя забраться тебе в самую душу! Не выскочил бы на улицу в такую непогоду и вихрастый мальчишка из сапожной, если бы не привел его в движение подзатыльник, вечный двигатель всех ремесел. Не вышел бы на Козье Болото и отставной копиист с самопалом, если бы не померещился охотнику кулик. А какие на Козьем Болоте кулики? Только поднял на воздух перепуганных ворон, да вороны и провожают незадачливого стрелка…
В Коломне на улицах считанные люди. Работный народ еще до света на стройки ушел и до ночи назад не будет. Мастеровые, не разгибаясь, стоят у верстаков. Вдовы-чиновницы торопятся засветло допить кофей. И мужской пол без определенных занятий поспешнее раскладывает гранд-пасьянсы: «Эх, судьба-индейка! На сальную свечу презренного металла, пардон, нет!»
Так и живет в Коломне отставная жизнь: кто сохранил от всей былой роскоши одну расшитую шнуром венгерку, у кого вся летопись жизни расползлась сальными пятнами по старой фризовой шинели: «Эхма, решето-шинель!»
А за окном осень с зимой наперегонки бегут. Когда в Петербурге осень, когда зима – ни один календарь не угадает, будь то хоть Брюсов календарь. В царствующем граде, по правде сказать, не то что осень от зимы, а день от ночи не всегда отличить можно. Шут его знает, был сегодня день или вовсе не был?
Спасибо начальству, открыли в Коломне Благородный пансион. С тех пор на него люди и прикидывают: «Никак пансионские учители по домам пошли? День-то, выходит, опять убежал?..»
Глава вторая
Из Благородного пансиона, точно, расходятся учители. А в пансионской столовой идут последние приготовления к обеду. Воспитанники, преуспевающие в премудрости и добродетелях, возглавляют каждый стол. К ним прежде всего и направляются дядьки с дымящимися порциями. А к пище телесной присоединяется пища для души. Дежурный чтец из пансионеров во все время обеда громко читает назидательную книгу из числа одобренных высшим начальством.
– «…Духовные взоры наши устремляются по одному пути, к одной цели всех наших чувствований», – читает, стоя у пюпитра, дежурный воспитанник Сергей Соболевский, похожий на благочестивую лису. Острая мордочка лисы умащена елеем смирения и голос праведника исполнен кротости.
– So![14] – кивая рыжим париком в такт чтецу, говорит гувернер господин Гек и шагает далее по столовой длинными поджарыми ногами.
Все идет тихо и чинно, и обед благополучно близится к концу. Но из расписания кушаний, которое вывешивается на целую неделю, давно известно, что сегодня на третье будет подана рисовая каша, дружно ненавидимая всем пансионом. И вот она является, наконец, сладкая рисовая каша, окутанная клубами пара. В столовой воцаряется такая подозрительная тишина, что господин Гек настораживает нос, но и всепроникающий нос господина Гека ничего не может обнаружить. Взоры питомцев обращены к тарелкам, и, повидимому, именно рисовая каша стала одной целью всех чувствований.
А Сергей Соболевский продолжает чтение все тем же постным голосом:
– «…и тогда съединятся души наши, и сладостно сие соединение».
– So!
Но не успел еще кивнуть париком господин Гек, как благочестивый чтец бойко отхватил, не отрываясь от книги:
– Was?[15] – удивился господин Гек. – Что он там читает, каналья?!
Но чтец все с тем же усердием водил пальцем по назидательной книге и читал дальше великопостным голосом:
Одним прыжком гувернер был у пюпитра и схватил книгу. Однако то была самая нравственная, одобренная начальством книга: «Сельская хижина, или мысли поучающегося на досуге».
– Wo ist hier кашка? Wo sind hier лядушки?[16]
Недоуменные взоры господина Гека еще перебегали от «Сельской хижины» к чтецу в ожидании ответа, как вдруг из-за дальнего стола, за которыми сидели пансионеры, вовсе не преуспевающие в добродетели, раздался громкий певучий голос:
– Блажен муж, иже сидит к каше ближе!
И тогда господин Гек, покинув Сергея Соболевского, устремился по новому следу.
– Пьюшки, – визжит он, – Пьюшки!
– Моя фамилия Пушкин, господин Гек! – курчавый, широкоплечий юноша почтительно встает перед разъяренным гувернером и твердо ударяет на каждый слог: – Пушкин Лев, господин Гек, к вашим услугам!
– Sehr gut[17], Пьюшки, – и гувернер собственноручно вырывает у Пушкина тарелку со сладкой рисовой кашей. – So!
Неумолимый судия, он получает конфискованную порцию в полную собственность и вечером поглотит ее наедине. Воображению гувернера уже являются целые горы белоснежного, сладкого, как сахар, риса – стоит только увеличить число жертв.
– Соболевский, – кричит господин Гек, потом его наказующий перст мечется в разные стороны: – und Мельгунов auch, und Римский-Корсак, und…[18]
– Довольно! Буду с вами диспутовать! – раздается за спиной гувернера голос подинспектора пансиона.
Господин Гек быстро оборачивается, но не видит перед собой никакого подинспектора.
– Unmoglich![19] – недоумевает господин Гек. Он готов поклясться, что собственными ушами только что слышал голос подинопектора, но вместо того слышит только новые дружные раскаты хохота за столами. А на почетном месте, где помещаются самые лучшие ученики, сидит, уткнувшись в тарелку, пансионский лицедей, который ловко подражает всем голосам.
– О, Клинка, – переходит на зловещий шопот господин Гек, – ви будет auch без каша, Клинка, но с карцер, so!
Воспитанник второго класса Глинка Михаил встает, сохраняя невозмутимое спокойствие. Ненавистная рисовая каша – сходная плата за разыгранную интермедию, а карцер… Что делать? Всякое искусство требует жертв.
– Ой, Глинушка, уморил! – стонет от смеха рядом с Глинкой его сосед и друг Николай Мельгуyов.
– И напророчил! – шепчет Глинка, давая ногой знак предостережения, потому что в столовую в самом деле вошел подинспектор пансиона.
– Довольно! – привычно начинает речь подинспектор Колмаков, одергивая жилет. – Довольно!
Рябоватое лицо Ивана Екимовича светится кротким добродушием. Только собственный жилет упорно с ним воюет. Жилет постоянно лезет вверх, будто непременно хочет сесть на подинспекторскую голову, а Иван Екимович каждую минуту тянет его вниз. Не будь на свете злодея-жилета, ничто, кажется, не омрачило бы покоя и благорасположения подинспектора.
Но отчего же щеки Ивана Екимовича вдруг принимают цвет доброго пунша, который был бы сейчас совсем не к месту? Почему так быстро направляется он к дальним столам, а по мере его движения бойкая песенка, порхая по столовой, как мотылек, перелетает от одного стола к другому. Прислушиваясь к загадочному канту, не положенному ни для духовной, ни для телесной пищи питомцев, Иван Екимович уже начинает кое-что подозревать, а первый тенорист хора Николай Маркевич, по пансионскому прозвищу Медведь, как нарочно, выводит свое соло: