Пансион спит. Спят питомцы, наславу потрудившиеся в чехарду и в трынку. И грезятся им, отпрыскам первенствующего в империи сословия, новые подвиги, ристалища и труды. А есть и такие, которые ни о чем не грезят ни во сне, ни наяву. Если же и случится, что вдруг привскочит на постели такой пансионер и стремглав бросится вон из спальни, значит после ужина прихватил лишнего от домашних кульков.

Но случается и так, что неслышно странствуют по спальням беспокойные тени. Трудно даже сказать, принадлежат ли те тени к миру вещественному или так же призрачны они, как и самое прозвище их «либералы».

Либералами именует начальство крикунов, которые порицают мероприятия правительства и не уважают начальников, даже и тех, кои занимают значительные места. Эти вертопрахи склонны трактовать о конституциях, учат наизусть возмутительные стихи и сверх всего ниспровергают спасительные догматы христианства. Они насмехаются над шагистикой, пророчествуют о переменах в государстве, хулят верноподданных и при всем том имеют дерзость именовать себя и приверженцев своих истинными патриотами…

Все это так, и о том собраны в Министерстве полиции многие верные справки, дабы безошибочно узнавать каждого либерала по его повадке…

Однако при чем же тут Благородный пансион и питомцы, взращиваемые в нем для пользы отечества? Неоткуда, кажется, и проникнуть либеральному духу в Благородный пансион. Нет в пансионе ни входа, ни выхода без начальственного разрешения, и само начальство бдит. А если и просочилось что-нибудь в пансион, так разве одна сомнительная кличка. А впрочем… как знать? Если, например, воспитанник ни в лапту, ни в свайку не играет и стихи пишет – куда его тогда причислить? Хотя бы и Маркевича Николая взять. К тому же еще если он Малороссию Украйной именует и о гайдамаках бредит?.. А зачем Сергей Соболевский Дон-Кишота читает и испанский язык учит? А Глебов Михаил и совсем отпетый: приносит в пансион «Дух журналов», а в том журнале вместо того, чтобы о богоустановленных законах говорить, именно о конституции и прорицают. Опять же и Мельгунов Николай, – хорошо еще, что начальство ничего о «Приближении весны» не ведает. А если с умом разобраться, то в приближении весны не ту ли же конституцию разуметь можно?.. Про Пушкина Льва и говорить нечего: по брату-сочинителю все видно. И если уж перебрать по спискам – на Глинке Михаиле тоже остановиться следует: хоть в науках и добродетели преуспевает, а дружбу не иначе, как с либералами водит. Есть и еще один сомнительный признак: ни при одном из этих питомцев нет в пансионе собственных крепостных людей. Будто и не благородные дворяне, а какие-нибудь бездушные разночинцы. И на это бы давно пора обратить внимание…

Нет, не бодрствует пансионское начальство, а прямо сказать, беспробудно спит…

А по спальням перебегают призрачные тени… И все, как одна, – к кровати Сергея Соболевского. Собрались там в кучку и шепчутся. А к ним пробирается еще один, совсем уж бледный и мечтательный призрак.

– Новых стихов хотите? Есть у меня элегия – прочту, пожалуй!..

– Ну тебя к шуту, Родомантида! – ответила элегическому поэту курчавая коренастая тень голосом Левушки Пушкина.

Сергей Соболевский также подтвердил:

– Иди к шуту, Элегия!

Но Саша Римский-Корсак все-таки не отошел, а, вздохнув, уселся на койку, и койка заскрипела под его дородным, упитанным телом.

Левушка Пушкин, едва освещенный ночником, продолжал чтение из братниной поэмы:

Все смолкли, слушают Баяна:
И славит сладостный певец
Людмилу-прелесть и Руслана,
И Лелем свитый им венец…

Соболевский, Глебов и Маркевич записывали стихи, торопясь угнаться за Левушкой:

И славит сладостный певец…

Совсем поздно, сквозь сон, Глинка услышал, как в мезонин кто-то вошел. Воспламененное воображение пансионера еще парило в волшебных садах Черномора и ждало явления Руслана, а посреди комнаты стоял гувернер и рассеянно оглядывал своих питомцев. На гувернере было старенькое, ветром подбитое полупальто, расстегнутое на все пуговицы; в карманах, как всегда, топорщились рукописи, а из-под отворота сюртука выглядывала увесистая тетрадь, перетянутая бечевкой. Гувернер постоял, потом начал было застегивать свое пальто, но тут же решил, что дома это вовсе ни к чему, и, наткнувшись на встречный стул, пошел в свою комнату.

– Голову, голову нагните, Вильгельм Карлович! – заботливо напутствовал его Михаил Глинка.

Двери в мезонине были для Вильгельма Карловича, пожалуй, и впрямь низковаты. Но не таков Вильгельм Кюхельбекер, чтобы перед чем-нибудь склониться. Ему по земле ходить, а головой парить в облаках, никак не ниже! Однако, услышав голос питомца, гувернер медленно, все с той же рассеянностью, повернул от дверей назад.

– А, это ты, сударик! Опять не спишь? Куда как нехорошо! – Вильгельм Карлович по гувернерской должности строжит, а близорукие глаза так и улыбаются питомцу. – Пусть себе лунатики не спят да романтические пииты на царицу ночи взирают. А ты же, сударик, музыкант!

Вот так новость! Да когда же Вильгельм Карлович успел это разглядеть?

Глинка лежал и прислушивался, как шагает по своей комнате бессонный гувернер, шагает и ведет с кем-то нескончаемый разговор. С кем бы? Батюшки-светы, опять с Гомером!.. Голос у Кюхельбекера был глухой и, как у всех людей, которые плохо слышат, с неожиданными выкриками:

Древнюю землю, всем общую матерь, хочу я прославить.
Дышащих всех питает она и стоит неподвижно, добрая матерь,

Но что Вильгельму Карловичу мать-земля? Дай ему волю – вселенную перевернет!

Глава седьмая

Звонок! Пансионеры, войдя в класс, садятся. Новый звонок – из парт вынимаются книги и тетради. Еще звонок… Но лекция во втором классе так и не начинается. Учитель российской словесности в глубокой задумчивости стоит у окна.

Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру, может быть, меньше других известно, где он находится и для чего. Может быть, он еще не закончил спора, начатого вчера в Вольном обществе любителей российской словесности. А может быть, именно сейчас послышались Вильгельму Карловичу новые стихи, и поэт внимает им, забыв обо всем на свете.

Проходит время, учитель словесности направляется к кафедре, оглядывает притихших учеников, но лекция все-таки не начинается, и никто никогда не знает, какой предмет изберет для лекции рассеянный Кюхель. Твердо известно одно: Вильгельм Карлович чаще всего говорит на своих уроках о том, о чем не пишут в учебных руководствах. Если же он и держит в руке руководство по пиитике, то и это еще вовсе ничего не означает.

– Вы уже не дети, – говорит Кюхельбекер, – вы должны понять, что не зря даны русскому народу чудесные способности и язык, самый богатый и самый сладостный между всеми языками!.. Вы не дети, – повторяет наставник и вскидывает голову, а его глухой, срывающийся голос становится вдруг звонким и сильным: – Вы помните 1812 год и проявленные в том году народные способности и силы… – Вильгельм Карлович снова отходит к окну, потом оборачивается к классу: – Верьте, друзья мои, Русь достигнет величайшей степени благоденствия! Если не я и не вы, так потомки наши непременно то увидят. Ни тираны, ни временщики не остановят этого движения… – Вильгельм Карлович уже готов броситься в бой против тиранов и временщиков, но, оглянувшись, видит перед собой только благородных пансионеров да дежурных дядек, которые, не шевелясь, стоят у классных дверей. – Кто хочет познать народ, – снова взывает к классу Вильгельм Карлович, – пусть обратит взоры на поэзию простонародную. В ней – душа народа и, как у народа, все свое: и мысли, и поэтическое слово, и вольный стих… Никто из поэтов наших еще не овладел этим вольным стихом… Вольным? – переспросил сам себя Кюхельбекер и, наконец, раскрыл заранее загнутую им страницу пиитики. – Посмотрите, что здесь писано: «Нет такого народа, – читал он, – который по крайней мере не имел бы грубых поэтических созданий. Эти творения, родившиеся в народе, могут быть собраны, ибо они могут служить истории…» Нет, не только для истории, – снова бросается в бой Вильгельм Карлович, – но и для всех художеств, государи мои, для познания великих дум и будущих судеб народных!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: