Нет, не понять ученому мертвяку всю прелесть песнопения! Глинка опять оглянулся на профессора: что еще сулит трактат?
– «Позвольте спросить, – читал далее Яков Васильевич и для ораторского эффекта глянул на слушателей, – позвольте спросить, если в Московское благородное собрание втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородой, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: «Здорово, ребята», – неужели бы стали таким проказником любоваться?»
Что Яков Васильевич читал дальше, Глинка уже не слушал, уйдя в собственные думы, и обратил внимание на профессора только тогда, когда профессор поднял над собой «Вестник Европы», как щит от нечестивой Еруслановой поэмы, и, как заклинание, произнес последние строки:
– «Мать дочери велит на эту сказку плюнуть!»
Чтение кончилось, и профессор добавил от себя:
– И вы, милостивые государи, тоже плюньте на нее, как плюю я, ваш наставник, в сем святилище наук! – Яков Васильевич сделал риторическую паузу и, немного отдалясь от кафедры просвещения, плюнул на пол и растер ногой.
Звонок, ворвавшись в класс, положил конец лекции. Профессор удалился все в том же приподнятом состоянии духа, а озадаченные пансионеры собрались к историческому месту. На этот раз подошли даже те воспитанники, которые обычно не интересовались ничем.
На это необыкновенное сборище к третьеклассникам забежал Сергей Соболевский и, узнав, в чем дело, в свою очередь внимательно осмотрел пол. Отстраняя любопытных, он великопостно вздохнул и предложил тотчас возбудить ходатайство перед начальством, дабы половица, удостоенная осязательных знаков внимания профессора словесности и красноречия, была немедленно обнесена оградой с подобающими колонками. Римский-Корсак, неосторожно попавшийся на глаза благочестивой лисе, тотчас получил заказ изготовить на событие элегию, дабы и потомки могли читать ее у монумента в табельные дни.
В эту перемену в третий класс, откуда неслись взрывы хохота, началось всеобщее паломничество, которого не могли остановить ни господин Гек, ни господин-мосье-мистер Биттон… Позже всех прибыл на место происшествия рассеянный Лев Пушкин. Выслушав первые известия, он немедленно причислил Якова Васильевича к лику плешивых. Зачисление было, впрочем, только официальным актом: Яков Васильевич Толмачев был давно лыс.
Но дело было вовсе не в Якове Васильевиче и даже не в «Руслане». Статья из «Вестника Европы», которую огласил Яков Васильевич, как нельзя лучше объясняла положение: песня ходит, как мужик, – в лаптях, и господа ни за что не хотят пустить ее, лапотницу, в благородное собрание. Вопрос о народном песнословии приобретал для Михаила Глинки новый смысл.
Новый смысл приобретал и вопрос о народах… До пансиона докатывались смутные слухи. Народы бунтовали не только в Испании, но уже и в Португалии и в Неаполе… Все еще властвовал в Европе Священный союз царей и энергично действовал в нем хитроумный немец Меттерних, а 1820 год как начался, так и заканчивался в Европе под знаменем восстаний… Всероссийский самодержец Александр Павлович скакал сломя голову на конгрессы и обещал Меттерниху помощь русской армии для подавления восставших. В Петербурге глухо говорили о предстоящем походе гвардии. Лучше послать собственную гвардию в огнедышащий Неаполь, чем ждать, что в Московское или Санкт-Петербургское благородное собрание ворвется лапотник и гаркнет зычным голосом: «Здорово, ребята! Аль не ждали? То-то вот!..» Словом, и вопрос о народном песнословии мог стать при такой оказии весьма сомнительным… И потому не только не допускали песню в благородное собрание, но гнали ее прочь и со столичных першпектив…
Не зря был приставлен к России Аракчеев. Змей-Горыныч обхватил Русь в семьдесят семь смертных колец. Ничто не нарушало, казалось, тишину царствующего града. Разве бросит какую трельку полковая флейта или просвистит, рассекая воздух, шпицрутен. И вдруг…
В Благородный пансион ввалился после отпуска Медведь. Он принес октябрьскую книжку «Невского зрителя», запоздавшую на целый месяц. Едва дождавшись свободного часа, Николай Маркевич собрал в спальне любителей словесности и стал читать вслух:
– Ну, – оглядел слушателей разъяренный Медведь, – смекаете, в кого метит сочинитель?
Никто не ответил. Страшно было даже произнести вслух имя Аракчеева. Но сатира была так ясна, что слушатели затаив дыхание сдвинулись еще теснее, и Медведь с особенным чувством дочитал:
– Ты знаешь автора? – спрашивали у Маркевича все: и любители поэзии и даже приверженцы прозы.
– Знаю! – минуту поколебавшись, гордо отвечал Медведь.
Он и в самом деле якшался с журнальной братией с тех пор, как свел его с «Невским зрителем» усердный вкладчик журнала Вильгельм Кюхельбекер. Но, по правде признаться, он только мельком видел молодого сочинителя сатиры «К временщику».
О стихотворении дотоле безвестного Кондратия Рылеева заговорил весь Петербург…
А в пансионе в назначенный по расписанию день все еще всходил на кафедру профессор Куницын и трактовал право естественное; восторженный и робкий Галич все еще объяснял питомцам ифику, сиречь философию нравственную. И это было тем более странно, что с высоты царского престола давно было приказано вогнать в чахотку всех философов…
Глава четвертая
Глинка переменил учителя по фортепиано и теперь усердно занимался с Шарлем Майером. Истинный артист, фортепианист и композитор, Шарль Майер говорил:
– Как высшую степень совершенства я могу назвать, господин Глинка, Моцарта, Керубини, Бетховена. На них мы и сосредоточим наше внимание.
В меру своих сил учитель разъяснял Глинке то, чего он добивался с такой страстью. Каковы в музыке правила сочинения? Ученик хотел знать не только общие законы, по которым сочиняют музыку, но и те, по которым сама музыка живет в сознании людей. К этому нетерпеливый ученик скромно добавлял, что он непрочь был бы услышать, как и по каким правилам музыка воплощает мысль композитора. Но здесь уже и сам учитель не вполне понимал ученика.
– Вас интересует форма, господин Глинка?
– Конечно, но не только форма!
– Вы хотите знать, что такое стиль?
– Само собой, но я понимаю, что не в стиле главное…
– Может быть, вас удовлетворит контрапункт?
– Да, но не только контрапункт!
– Так что же?
– Правила искусства, господин Майер!
Шарль Майер молчит.
– Правила искусства? Но и первый контрапунктист мира и величайший музыкант никогда не объяснят вам этих правил, господин Глинка!
– Но ведь они должны быть!
– Может быть, может быть, – задумчиво отвечает учитель и внимательно смотрит на ученика. – Только ищите этих правил в собственной душе, мой друг, если вы истинный артист!
Шарль Майер сочинял музыку преимущественно для фортепиано. Глинку же всего более привлекал оркестр.
– Может быть, вы сами пробовали силы в сочинении музыки, господин Глинка? – однажды спросил учитель, и, застигнутый врасплох, ученик приметно смутился. Не рассказывать же признанному маэстро о том, как является в пансион некая госпожа Гармония, а потом бродит по клавишам тишнеровского рояля и непременно попадает в какую-нибудь непролазную топь…