– Он сочинит «Лесту»! – засмеялась Софи. В ее смехе, в ее глазах и даже в белой пуховой косынке, которая покрывала ее плечи, было столько иронии, что днепровская злодейка могла считать дело сделанным.
И в самом деле: Софи отвернулась и быстро пошла к дому одна.
Там Глинка вскоре и нашел ее в гордом одиночестве, на верхнем маленьком балконе. К балкону вплотную тянулись липы и мягким шелестом ветвей выражали полное сочувствие обиженной Софи.
– Милая Софи, – начал раскаявшийся кузен, – я вовсе не хотел хвалиться перед вами, что я сочиню «Лесту»… – Он остановился, но упрямый хохолок на голове одобрительно кивнул, подстрекая к продолжению: – Для «Лесты» нужен очень дурной вкус, Софи, и самые низкие понятия о музыке! – Он глянул на нее, выжидая бури, но Софи молчала.
Видимо, сама колдовка Леста промахнулась на этот раз, оставив без наблюдений верхний маленький балкон, укрытый липами. Софи смиренно молчала, и Мишель имел полную возможность продолжать:
– Вот и вы, мой друг, прогневались на меня за непочтительный отзыв о «Лесте»! Но полно, стоит ли она чьих-нибудь чувств?.. Надобно же сказать когда-нибудь правду об этой колдовке, что бы ни писали о ней в журналах… Вы меня слушаете, Софи?
Софи, должно быть, слушала. По крайней мере она ничем не проявляла своих оскорбленных чувств. Глинка сел на перила. Он еще не решился взять Софи за руку, но говорил с той горячностью, которой она никак не подозревала в нем.
– «Лестой» восторгались наши отцы. Неужто ей же обречены и наши потомки? Говорят – романтическая опера; какой вздор! Романтизм не может быть без мысли, а музыка не живет чувствительностью вместо чувств…
– Но Леста любит князя Видостана, Мишель! – вступилась Софи и еще больше закуталась в свою пуховую косынку.
– Любит?! – ужаснулся Глинка. – Полноте, как могут любить эти жалкие создания? Неужто мы должны довольствоваться этим немецким вымыслом, угодливо переделанным на русский лад?.. Вдумывались ли вы когда-нибудь в мелодии «Лесты»? Они чужды нашему уху своей сладкой мишурой. Они противны разуму, как всякая ложь в художестве… – В горячности речи Михаил Глинка неожиданно для себя высказал безгласной собеседнице один из самых сокровенных своих помыслов: – Признаюсь вам, Софи, мне иногда приходит в голову одна дерзкая мысль…
Пуховая косынка, под которой пряталась Софи, чуть-чуть пошевелилась.
– Мне нет никакого дела до ваших мыслей, кузен!
– Даже в том случае, если я открою вам тайну?
– Опять какие-нибудь глупости вроде вчерашних крыльев?
– Ничуть…
Он медлил, не решаясь открыться, но белая пуховая косынка обнаружила явные признаки нетерпения.
– В чем же состоит эта тайна, Мишель?
– Вы никогда и никому ее не откроете?
Тогда белая косынка слетела с плеч.
– Можно умереть, пока вы скажете хоть одно слово!
– Извольте, Софи, вам первой признаюсь: мне хочется работать на театре…
– Какая счастливая мысль, Мишель! Но что вы будете делать на театре? – Тут Софи еще раз метнула ядовитую стрелу: – Малевать мертвые головы?
– Не думаю, – отвечал Глинка, не обратив внимания на великолепный сарказм. – Мне хотелось бы работать по музыкальной части. – Он решился, наконец, на самое важное признание: – Может быть, я испытаю… путь компониста… Только никому ни слова об этом, голубушка Софи!
– Разве вы забыли, Мишель, что я ваш первый и единственный друг? – и Софи протянула ему руку.
На этот раз всемогущей колдовке Лесте не удалось разбить алтарь дружбы…
Молодые люди долго просидели вдвоем, мечтая о театре. И тут они опять чуть-чуть не поссорились. Софи и сама непрочь была бы стать артисткой и спеть Лесту, непременно Лесту, что бы ни говорил Мишель… Но лукавая Розина, которую тоже хотела петь Софи, быстро их помирила. Софи хотела стать еще донной Анной в Моцартовом «Дон-Жуане», и Мишель так увлекся этим проектом, что почти ничего не рассказал о собственных замыслах.
Ночью, устраиваясь на покой с Иваном Андреевичем, Мишель спросил:
– Дядюшка, что же с нами будет?
– Вообрази, маэстро, господин Жеребцов сулит, что после «Лесты» он попотчует нас собственно им изобретенной апофеозой!
– Упаси бог! – отвечал Глинка. – Я, дядюшка, как будто сладился с кузнецами. К утру наша линейка будет готова, если только чортова Леста снова не превратит ее в разбитое корыто!
– Какое корыто ты разумеешь, друг мой? – удивился Иван Андреевич.
Он стягивал сапог, кряхтя от усилий, и, освободив одну ногу, снова отнесся к племяннику:
– В путешествии, маэстро, совсем не часто встретишь такой инструмент, как здешний… Прекрасный, я тебе скажу, звук!..
Глинка подошел к окну. Зловещие тучи неслись к усадьбе господина Жеребцова. Дождь, робко постучав в стекло раз-другой, обернулся буйным ливнем. Гром и молния неистовствовали в небе не хуже, чем на театре. Колдовка Леста, повидимому, не унималась. Она бы придумала, может быть, и новые ковы, если б их вдребезги не разбили жеребцовские кузнецы.
К утру линейка была готова, и великодушный хозяин, взятый врасплох, наконец сдался. За окнами все еще шел дождь, но в столовой уже звучали прощальные тосты. Пили за приятное знакомство, за будущую дружбу, за изящные художества, а потом Иван Андреевич произнес последний спич:
– За сеятелей, которые усердием и талантом возделывают родные нивы!
И, чокнувшись с хозяином, он расцеловался с ним…
…Господин Жеребцов отправился провожать гостей.
Отъехав от усадьбы, линейка нырнула в перелесок и уже почти выбралась на большак, когда к ней навстречу устремился гонец.
– Барин! – кричал он, размахивая шапкой. – У Чортовой плеши почтовый возок и карета разом обмелились!
– Людей! Коляску! Живо!.. – вскричал Жеребцов и, оставив линейку, помчался к Чортовой плеши.
То было уже знакомое Глинкам место. Едва выехав на большую дорогу, они увидели среди безбрежных вод возок и карету. Люди беспомощно барахтались у экипажей, и знакомый голос донесся оттуда:
– Жеребцов – государю моему слуга и дворянин! Рад счастливому случаю и приятному знакомству!..
– Ай, какой смешной! – залилась Евгения Ивановна, но теперь никто ее не унимал.
Оглядываясь назад, каждый думал, как бы не спохватился господин Жеребцов да не учинила бы новых козней в пути вездесущая Леста.
А вёрсты становились все короче, и все теплее был вешний ветер, летевший навстречу с родимых полей.
Глава четвертая
– Тс-с, братец спит! – слышится из коридора зловещий шопот.
– Маменька приказала не шуметь!
Минутная тишина. Потом прорывается чей-то недовольный голос:
– А зачем он так долго спит?
Топот многих ног свидетельствует о всеобщем бегстве, и в коридоре все смолкает.
Нежась под пуховым одеялом, Михаил Глинка улыбнулся сквозь сон: вот-вот ворвется в комнату веселый табунок и в милых голосах оживет собственное детство. Он еще раз улыбнулся и приоткрыл глаза. Но сновидения не собирались покинуть детскую. С книжных полок, как встарь, глядели на него растрепанные тома «Странствий». Как прежде, шелестели волны, маня Колумба в новый путь.
Глинка лежал, не шевелясь, и старался припомнить: может быть, вовсе не было ни Петербурга, ни арфы, ни измаранных нотных листов? Может быть, откроется сейчас дверь и заплаканная Поля объявит:
– По твоим нотам только дураки слышат!..
Голос был такой явственный, что Мишель даже посмотрел на дверь – и окончательно проснулся.
Накинув халат, он подошел к двери и прислушался. В коридоре шла отчаянная возня и кто-то кого-то унимал:
– Если будете шуметь, братец подарки обратно увезет!
– Непременно увезу! – крикнул, смеясь, Глинка и едва успел открыть дверь, как в детскую с визгом и криком ворвалась мелюзга: востроглазая Машенька, братец Женя и самая младшая сестра, семилетняя Людмила.
Не прошло, впрочем, и минуты, как к ним присоединилась Лиза. Вчера ночью, когда разбуженный дом встречал долгожданного гостя, Лиза тоже проснулась и встречала его, как взрослая. Но сегодня ей гораздо интереснее быть снова маленькой, потому что малыши уже душат братца в объятиях, теребят его со всех сторон и вытряхивают из чемоданов подарки. В неописуемом восторге от этой Кутерьмы, Людмила вертится на одной ноге и выпаливает: