– А разве ты со многими из них знался?
– Не буду скрывать от вас, батюшка, и не вижу в том бесчестия себе: среди тех, кого называют злодеями, были люди очень мне знакомые.
– Да на что же рассчитывали безумцы? – Иван Николаевич подбросил дров в пылающую печь и вплотную подошел к креслу, в котором расположился сын. – Поведай ты мне: что замышляли мечтатели и сумасброды, подобные Вильгельму Кюхельбекеру?
– В заговоре сошлись не только мечтатели, – с живостью ответил Глинка. – По собственному наблюдению скажу вам, что там были люди, которые умели сочетать полет мечты со знанием повседневной жизни…
Глинка оборвал речь, потом, внимательно глядя на отца, спросил:
– Приходилось ли вам, батюшка, читать поэмы Кондратия Рылеева?
– Так ведь то стихи, друг мой, – озадачился Иван Николаевич, – но можно ли пиитической мечтой достигнуть перемены в государстве?
– Не стану с вами спорить, – согласился Глинка, – и тем более не стану, что, общаясь с заговорщиками, никогда не подозревал существования заговора и никем не был осведомлен о намерениях, касающихся переустройства государства. Однакоже опять не буду скрывать от вас: я был и остаюсь единомышлен с ними во многом…
– Ты? – Иван Николаевич был так испуган этим признанием, что даже оглянулся на запертую дверь. – Да неужто и ты не уберегся?
– Против рабства восстает ныне каждый честный человек. Не отрекусь и я от этих мыслей.
Михаил Глинка протянул к огню все еще не согревшиеся руки.
– Что предосудительного, если писатели наши, оказавшиеся в заговоре, будили отечественную мысль, – сказал он, – если звали они к тому, чтобы науки и художества служили народу, чтобы жила Россия не чужим умом, а своим, русским разумом и собственными природными талантами? Вот в этом, батюшка, я опять единомышлен с заговорщиками и никогда не отступлюсь. Неужто до веку будем покорствовать заезжим и нашим доморощенным чужеземцам, презирающим народ?
И так разгорячился упрямец сын, что стал рассказывать родителю о собственных опытах сочинения музыки в русском духе. Явление химеры-музыки при столь смутных обстоятельствах было совершенно неожиданно для Ивана Николаевича.
– А, музыка! – рассмеялся он с душевным облегчением. – Оставим, однако, художества тем, друг мой, кто к ним предназначен.
Сын молчал, прикрыв глаза ладонью. Горячность его как будто разом улеглась. Иван Николаевич, отхлебнув пунша, снова вернулся к петербургским происшествиям.
– Если говорить о судьбах отечества, – сказал он, – мне ли не знать, сколь пагубно для дел рабство. Но могут ли исцелить эту вековечную язву младенцы, которые идут на бунт, не взвесив ни сил, ни обстоятельств? Мечтатели и стихотворцы – им ли повернуть кормило государства? Коли героев не имеем, то и в дон-кишотах нужды нет…
– Не дон-кишоты, батюшка, созидали Русь, – снова разгорячился Михаил Глинка. – Вся история наша свидетельствует о героическом. И те, кто стоял в Петербурге у сенатских стен, не против ветряной мельницы сражались. Неужто же в безвременье нашем сызнова не явятся герои?
– Не нам с тобой их искать, – отвечал Иван Николаевич. – Подражать древнему Диогену было бы сейчас бесполезно, а по обстоятельствам нашим и небезопасно. Ты уверен, друг мой, что не тянутся за тобой нити подозрения?
Глинка отвечал уклончиво. Рассказал о всех своих друзьях и знакомых, схваченных властями, и снова вернулся к допросу, которому подвергался из-за знакомства с Кюхельбекером.
– Не поздоровится теперь и сутокским Глинкам по родству с беглым государственным преступником, – размышлял вслух Иван Николаевич. – А Устинью Карловну Глинку и вовсе затеребят, когда станут спрашивать о местонахождении брата. Далеки мы с ними, слов нет, – продолжал он, – а все же надобно учесть, что уже поминают при следствии фамилию нашу. Смотри, друг мой, остерегись! Сам знаешь, береженого и бог бережет.
Иван Николаевич особо упирал на страхи соседей и добровольный сыск, которым встречают в уезде каждого приезжего.
Зимнее утром было в разгаре. Только солнце не показывалось из-за низких туч. Даже наверху, в бывших детских Михаила Глинки, было сумрачно. И старое фортепиано, стоявшее с наглухо закрытой крышкой, казалось, сурово и недоброжелательно встретило молодого человека, явившегося в Новоспасское с места смутных петербургских происшествий.
Глава вторая
– Когда же прикажете, Михаил Иванович, нам явиться?
– Повременим, Илья, – отвечает Глинка первому скрипачу дядюшкиного оркестра и продолжает расспросы о музыкантах.
– Да что им делается, Михаил Иванович!
– А Тишка-кларнет, слыхал я, грудью болел, теперь как?
Илья неохотно отвечает на вопросы, недостойные барского внимания, потом снова вопрошает, почти с отчаянием:
– Да какие же, Михаил Иванович, ваши распоряжения касательно оркестра будут?
– Сам в Шмаково приеду, когда понадобитесь, – решительно ответил Глинка, да так и отпустил озадаченного Илью.
Никогда не бывало, чтобы, приехав домой, тотчас не потребовал молодой человек дворовых музыкантов шмаковского дядюшки Афанасия Андреевича и не стал бы разучивать с ними новую пьесу. Но теперь Глинка почти не выходил из своих комнат и, повидимому, пребывал в бездействии. Даже уединение, обычно столь благотворное для работы, на этот раз не побуждало его к музыкальным опытам. Память постоянно возвращалась к декабрьским дням.
Сочинитель пробовал было вернуться мыслью к альтовой сонате, начатой в Петербурге, но странное дело – в величественные звуки аллегро врывался визг картечи; когда же обращался он к вешней теме, избранной для русского рондо, эта светлая песенная тема казалась теперь такой же далекой, как собственное безоблачное детство. Оцепенение, начавшееся в Петербурге, не проходило.
А по всему дому шли как ни в чем не бывало предсвадебные хлопоты. Правда, невеста вместе с Евгенией Андреевной отправилась за последними покупками в Смоленск, но швеи, кружевницы и золотошвейки работали повсюду, даже в верхних детских. И у девочек затеялись новые игры. Женихи толпами сватались к куклам. Куклы сидели чинно и, как благовоспитанные девицы, притворялись равнодушными. Зато Машенька, Лиза и Людмила наперебой вели разговоры со свахой, которую изображала Наташа. Как и младшие сестры, она отдавалась игре с истинным вдохновением.
– Только вы-то, матушка барыня Марья Ивановна, не скупитесь, – выпевала сваха и, расправив складки ковровой шали, язвительно поджимала губы. – Ох, и скупеньки вы, благодетельница, всего две шубы за невестой даете да салоп сам-один. Где такое видано? С этаким приданым и жениху обида, и свадьбу засмеют!
Машенька торговалась и крепилась. А краснощекая Наташа все больше и больше увлекалась.
– У Солдатенковых, – сыпала она мелким горохом, – намедни три салопа за девицей дали, а жених-то против моего, прямо сказать, квач! – Наташа форсисто расправляла плечи и доверительно понижала голос. – И непьющий мой-то, с Покрова зарок дал… Меньше двух салопов и смотреть не станет…
Михаил Глинка, шагая по коридору, долго прислушивался к этим монологам, потом заглянул в детскую.
– А вы, Наталья Ивановна, меня посватайте, – сказал он, едва сдерживая смех, – возьму невесту и вовсе без салопов.
Девочки сорвались с мест и, визжа от восторга, бросились навстречу брату. Только Наташа не отступила перед неожиданностью.
– И рада бы, Михаил Иванович, – снова пела она, с сомнением покачивая головой, – да как же вас благородным невестам сватать, коли вы на селе на посиделках пропадаете? Какая же, извините, благородная девица за вас пойдет? Мерси боку…
Но тут ковровая шаль слетела с плеч, и Наташа залилась смехом.
– К вечеру опять, поди, на посиделки отправитесь? – Наташа лукаво подмигнула. – Нам, свахам, все известно.
– А коли так, то вместе и пойдем, – предложил Глинка.
Песни, ютившиеся по курным избам, предстали перед ним в этот приезд совсем с новой стороны. Идя вечером с Наташей на село, Глинка глянул на серебряную тишь парковой аллеи, потом перевел глаза на сестру.