Так готовится к будущим битвам Гектор Берлиоз, а поодаль сидит за столиком в кафе Греко Михаил Глинка и наблюдает. Речи Берлиоза кажутся как нельзя более уместны в Риме.

В государстве, которым правит папа римский, не только монастыри и костелы, но и улицы забиты монахами. Одна священная процессия сменяет другую. За церковной латынью не услышишь итальянского языка. «О, patria mia!» – мог бы и здесь с горечью воскликнуть каждый патриот. Но подданным его святейшества отнюдь не рекомендуется думать об отечестве: мирские мысли ведут к соблазну и греху.

Прав Гектор Берлиоз, который до того задыхается в столице наместника Христа, что, ораторствуя в кафе Греко, срывает галстук с шеи. Ему легче дышится, когда он выходит за ограду виллы Медичи и покидает излюбленный столик в кафе. В отдаленных окрестностях Рима редко появляются священные процессии, ксендзы и монахи не ходят толпами по пыльным дорогам между убогих хижин земледельцев; они не заглядывают к нищим камнетесам.

Его святейшество здесь не властен. Здесь вдруг прозвучит вольная песня, а вместо церковной латыни раздастся живая итальянская речь.

Сюда все чаще держит путь и русский музыкант. С Глинкой странствует московский знакомец Степан Петрович Шевырев. Шевырев знает в Риме каждый камень и в гладких речах, похожих на лекции, раскрывает перед любознательным соотечественником величие древнего города. Италия представляется Шевыреву не гробницей мертвой Джульетты, но вечной идеей прекрасного. Правда, идея прекрасного выглядит у Степана Петровича туманной, царящей над временем и людьми, но молодой москвич умеет делать и практические выводы из своих отвлеченных идей.

– Настало время преобразовать русский стих, – торжественно объявил Степан Петрович. Пусть не удивляется Михаил Иванович. Никто не знает таинственных недр, из которых рождается искусство. До времени никто не знает провозвестников, которые несут людям откровение. Может быть, ему, скромному труженику Степану Шевыреву, суждено оказать великую услугу русской поэзии. – Живя здесь, в стране воплощенной поэзии, – продолжал Шевырев и от волнения даже расстегнул пуговицу на жилете, – я устыдился изнеженности, слабости и скудости русского стиха. Одна божественная итальянская октава может спасти русских поэтов.

Степан Петрович кое-что, оказывается, сделал. Когда приятели вернулись с прогулки, он читал Глинке свои переводы из «Освобожденного Иерусалима» Тассо. Итальяно-русские октавы Шевырева были неуклюжи и скрипучи. Но провозвестник новой эры в отечественной поэзии брал лист за листом и снова читал, упиваясь величием собственного подвига.

Глинка слушал и дивился: недавний поклонник самородного русского сарафана с большим рвением занимался подражанием итальянцам. Никто из молодых музыкантов, посетивших Италию, не впадал в столь жалкую ересь.

Чтения октав происходили на римской вилле княгини Зинаиды Волконской. Шевырев жил здесь в качестве воспитателя при сыне княгини. Волконская, памятуя о московских встречах, оказала Глинке истинно русское гостеприимство. Но это было и все, что осталось русского в русской княгине.

Вилла Волконской кишела католическими монахами. Тощие и толстые, наглые и смиренные с виду, невежественные и лощеные, ряженные в декоративные рубища и в роскошные шелковые рясы, они плели прочную паутину. Они ткали эту паутину с тем большим усердием, что княгиня все еще была богата. Они наперебой обещали привести заблудшую душу к единственно истинному, католическому богу. И торопились передать бренное имущество грешницы наместнику бога на земле.

Искусство римской церкви в уловлении душ космополитично по своей природе. «Несть ни эллин, ни иудей», если намечается жертва во славу божию. Какое же другое искусство может процветать в столице римского первосвященника?

Михаил Глинка воочию увидел воинствующий католицизм: выдающийся талант Волконской обречен смерти во славу католического бога. Но что значила эта печальная повесть в сравнении с тем, что творилось в Риме на каждой улице, в каждом доме! Римский первосвященник и его слуги обещали людям жизнь во Христе и умерщвляли всякое проявление жизни нации. Единственной поэзией считалась молитва, единственной музыкой – церковный хорал, единственным языком – священная латынь.

То ли дело было на вилле Медичи! Здесь каждый вечер звучали песни. Молодые французы ниспровергали католического бога и с тем же усердием воевали против застоявшихся авторитетов. Здесь приветствовали каждого, кто посвятил себя искусству. Сам директор виллы Медичи господин Вернет радушно принимал русских артистов. На одном из вечеров Иванов исполнил романсы Глинки. Французы впервые слушали русскую музыку.

Экстраординарная программа приковала к себе общее внимание. Воцарилась тишина, совершенно необычная для обитателей виллы Медичи.

Иванов пел, ожидая обычных лавров. Но и после концерта никто не нарушил молчания. Это опять было чудом в собрании молодых французов.

– Черт возьми! – сказал после долгой паузы Гектор Берлиоз. – Эти прелестные мелодии совершенно отличны от того, что мне когда-нибудь приходилось слышать.

Он крепко пожал руку Глинке. Тут бы и начаться разговору о русской музыке, которая так поразила молодых стипендиатов Франции прелестью и новизной. Но пионеры, собиравшиеся прорубать в искусстве новые пути, были так заняты своими спорами, что, сочувственно прослушав музыку Глинки, снова обратились к извечным спорам. Речь держал, конечно, Гектор Берлиоз. У него были постоянные счеты с музыкальными ткачами Италии, Германии и Франции. Здесь прежде всего предвидел для себя яростные схватки будущий вождь новой романтической школы музыки.

Выступление русских артистов прошло бесследно. Иванов смертельно обиделся.

– Эти французы ничего не понимают, Михаил Иванович, – говорил он Глинке на пути к дому. – Не зря же итальянцы и итальянки бегают за мной по следам?

– Быстро привыкли вы, Николай Кузьмич, к воскурению фимиама. А нашим друзьям французам не до вас. У них, голубчик, все кипит. А когда перекипит, тогда и выйдет толк. Вот у римлян давным-давно постом и молитвой остудили священный пыл души.

Глинке стало нестерпимо в Риме. Он не срывал с шеи галстука, когда говорил о жалкой участи искусства в государстве папы римского, но, взяв с собой Иванова, он бежал из Рима в Неаполь.

В Неаполе сидел на мишурном троне карликовый король. К воинствующему католицизму присоединялась власть этого карлика, боявшегося больше чем смерти объединения Италии.

Искусство и здесь было лишено главной вдохновлявшей идеи – права говорить о национальных чувствах. Маэстро избегали глубоких идей. Даже ученый контрапунктист Неаполя Пьетро Раймонди оказался на деле автором пошлых опер.

Неприглядное состояние искусства открывалось перед Глинкой в каждом городе. Столица неаполитанского королевства не представляла исключения. Но недаром же зачастил русский музыкант в маленький, неведомый иностранцам театр Сан-Карлино. Безвестные актеры на красочном неаполитанском наречии разыгрывали там народные комедии. Глинка следил за бесконечными похождениями Пульчинелло, приправленными сочным юмором и неисчерпаемым оптимизмом. Вдали от чужеземных и собственных властей народное искусство продолжало жить своей жизнью.

В Неаполе Глинка нашел наконец тех учителей пения для Иванова, которых до сих пор тщетно искал. Особенно пришелся ему по вкусу старый синьор Нозарри. На первом же уроке, прослушав Иванова, он сказал ему:

– Помните: сила голоса приобретается от упражнения, а раз утраченная нежность погибает навсегда.

Этому учителю Глинка мог поручить окончательную шлифовку драгоценного голоса Иванова. Он нашел наконец редкого мастера.

Слух о русском певце очень быстро разошелся по городу. Какой-то придворный живописец представил его королевскому двору. Иванову был назначен дебют в оперном театре.

– Ну-с? – спрашивал Глинку Николай Кузьмич. – Не говорил ли я вам, что только в Италии способны оценить талант?

– Вы, кажется, забываете, что первое признание получили на родине, – отвечал Глинка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: