Глинка стал играть. Жуковский стоял рядом с карандашом и бумагой в руках.

– Притом имейте в виду, Василий Андреевич, – объяснил Одоевский, – что стих должен выражать не просто беспредметную романтическую грусть, как это часто бывает и в романсах и в операх, но глубочайшую скорбь гражданина, размышляющего о судьбах отечества.

– Н-да, – машинально поддакнул Жуковский, не обратив внимания на слова Одоевского. Он был увлечен задачей перевести заданные музыкой метры в стихотворную форму. – Нет, – заявил поэт после многих попыток, – ни один стихотворец не справится с этим хаосом, он не подчиняется никаким законам.

– Но почему же? – удивился Глинка. – Мне казалось, что задача весьма проста, если иметь в виду размеры народных наших песен.

– Да на что они вам сдались? – перебил Жуковский.

– В песнях, – настаивал Глинка, – есть замечательные примеры своеобразного и удивительно гибкого метра…

– Будем стараться, – отвечал, вздыхая, Жуковский. – Вижу я, что, диктаторствуя над мыслями поэта, вы, Михаил Иванович, одновременно желаете ниспровергнуть и правила, принятые в поэзии. Но, может быть, познакомясь с музыкой подробнее, я до конца уразумею ваши мысли.

– Прежде всего я хотел бы изложить сюжет драмы, – сказал Глинка. Он коротко рассказал о намеченных сценах. – А теперь представьте себе завершение драмы. Дремучий лес и вьюга. Сусанин, обреченные им на гибель враги и смерть, стерегущая героя. Впрочем, содержание этой сцены дано в «Думе» Рылеева.

Имя казненного государственного преступника прозвучало неуместно в жилище придворного поэта.

– Душевно сочувствую вашему замыслу, – медленно сказал Жуковский, – но не советую губить свое произведение даже упоминанием имени Рылеева. Театральные чиновники страха ради могут оклеветать ваш труд.

Бескорыстный друг искусства, Василий Андреевич Жуковский, всегда был готов подать благой совет и защитить неопытного в политике музыканта.

– Но познакомьте же меня с вашей музыкой! – закончил поэт.

– Начнем с увертюры! – нетерпеливо воскликнул Одоевский.

Они сыграли увертюру в четыре руки. Потом Глинка начал интродукцию.

Василий Андреевич, пребывавший в какой-то задумчивости, быстро повернулся к артисту; на его лице, всегда таком благодушном, отражалось смутное беспокойство, которого он не мог скрыть.

– В этих хорах, – сказал Глинка, кончив интродукцию, – равно как и в увертюре, ключ ко всей опере. Музыка, как я смею надеяться, очерчивает характер нашего народа. Если замысел мой дерзок, а исполнение его далеко от совершенства, то я первый с охотой это признаю.

– Но какие же надобны к этой музыке слова?

Жуковский покинул кресла. Он глядел на нотные листы, словно хотел увидеть, в каких именно значках ему послышалась грозная сила, железная поступь неведомых людей. И чем дольше вглядывался в ноты поэт, тем яснее видел, что он, предложив Глинке сюжет Ивана Сусанина, очевидно, разговаривал с сочинителем музыки на разных языках.

После отъезда гостей Жуковский перешел в спальню.

Тихое мерцание лампад перед иконами и пейзажи собственной кисти, исполненные таинственности, – все в этой келье отшельника располагало к сладостным размышлениям о нездешнем мире. Но неспокоен был поэт.

Весь замысел оперы на сюжет Ивана Сусанина, о котором он уже имел неосторожность сообщить его величеству, оборачивался непредвиденной стороной. Насчет Рылеева музыкант, конечно, по неопытности брякнул. Насчет народных стихов – полбеды. Были бы мысли правильные, не все ли равно, какими стихами они будут выражены? Но музыка? Что это за музыка? Разве это христолюбивый и смиренный народ? Этак могли бы петь, пожалуй, сами пугачевцы!

Поэт присел на постели, пронзенный этой неожиданной мыслью. Что за чушь, однако, мысли о пугачевцах на запасной половине императорского дворца, под охраной надежных караулов! Ведь именно на площади перед Зимним дворцом были сметены картечью злоумышленники, куда более опасные своей образованностью, чем сиволапое войско Пугачева.

Василий Андреевич начал успокаиваться. В келье поэта-отшельника, презревшего земные страсти, попрежнему ярко сияют перед иконами лампады. Василий Андреевич поправляет ночной колпак и набожно крестится.

Насчет пугачевцев он, пожалуй, перехватил. Вспомнился, должно быть, неугомонный Пушкин со своей историей Пугачева. Умудрился же он написать о подлом мужицком бунте, что этот бунт поколебал государство от Сибири до Москвы и от Кубани до Муромских лесов!..

А тут, извольте, музыка! И опять во славу мужиков!

Поэт закрывает глаза, устраивается поудобнее на пуховой перине, но не спит. В голове его медленно созревает новый дальновидный план, и чем отчетливее представляются ему возможные ходы, тем беспроигрышнее кажется будущая игра.

– Рано вздумали хоронить Жуковского! – вслух говорит Василий Андреевич, вспомнив дерзкие статьи московской «Молвы».

И больше он не думает ни о критиках с кистенем в руках, ни о пугачевцах, ни о Пушкине, ни о слышанной музыке. Благодетельный сон смежает очи маститого поэта.

Народу Сусаниных

Глава первая

Пушкин окончил «Историю Пугачева». Поэт обследовал архивы, побывал на местах исторических событий и избрал для своего труда форму научного исследования. Но и научная форма повествования еще не спасала автора от возможных ударов цензуры. Каково бы ни было это сочинение с внешней стороны, перед читателями является Емельян Пугачев, одно имя которого доводило до исступления владетелей крепостных душ. Еще живы были родичи и потомки помещиков, повешенных восставшими. Еще здравствовали кое-где и те самые пугачевцы, которые, не дрогнув, палили барские усадьбы.

К тому же, приняв личину бесстрастного летописца, Александр Сергеевич вовсе не был намерен сохранять это бесстрастие. Давая читателю представление о масштабах восстания, он действительно писал в своем сочинении, что мятеж поколебал государство от Сибири до Москвы и от Кубани до Муромских лесов.

Рукопись была давно направлена графу Бенкендорфу. Надежды на печатание были, конечно, смутны. События февральской революции 1830 года во Франции, холерные бунты в Петербурге, восстания в новгородских военных поселениях, сохранившихся от времен Аракчеева, – все эти внешние и внутренние события последних лет не создавали благоприятных условий для выпуска в свет сочинения о крестьянской революции. Но император неожиданно заинтересовался «Историей Пугачева». Он прочитал рукопись и разрешил к печати, собственноручно начертав новый заголовок: «История пугачевского бунта».

Николай счел ученое сочинение недоступным для широкой публики. Но он признал его подходящим для того, чтобы напомнить просвещенному дворянству о недавнем явлении Пугачева. Ознакомившись с деятельностью восставших крестьян в барских усадьбах, вольнодумцы из дворян охотнее встанут под спасительную сень императорского трона.

Итак, книга печаталась. Но Пушкин хорошо понимал, что ни один цензор не возьмет на себя смелость разрешить ее выпуск в свет. «История Пугачева» неминуемо вернется к царю. Кто знает, не разглядит ли он в последний момент тайные мысли автора? А могут и раскрыть ему глаза на сокровенный смысл исторического трактата. Царь думал о воздействии на дворян. Поэт возвращал историю народу. И судьба книги все еще не была ясна автору.

Такой же неясной была участь других произведений. Начат, но не завершен роман о Дубровском. Частный случай злоключений молодого дворянина не дает почвы для широких обобщений. В примечательной истории Дубровского, восставшего против правительственного произвола, есть личные мотивы, но в ней нет тех глубоких истоков, которые приводят к революции народ. Именно поэтому Пушкин оставил роман о Дубровском и обратился к истории пугачевского восстания.

Неизвестно, увидит ли свет «История Пугачева», а перед поэтом лежат новые наброски и планы. О Пугачеве и пугачевцах задуман целый роман. И мало того, что видится поэту народный вожак, автор хочет включить в свою книгу другой неслыханный по дерзости персонаж. Среди приближенных Пугачева будет действовать дворянин, добровольно и сознательно примкнувший к восстанию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: