Владимир Митыпов
Зеленое безумие Земли
Фантастическая повесть
Где мудрость, что мы потеряли в познаниях?
Где познание, что мы потеряли в сведениях?
Оставив машину у поворота, Бурри прошел последние пятьсот метров пешком. Дорога была ему хорошо знакома, а за последние три года ничего тут не изменилось. Слева, временами прерываясь, тянулись полуразрушенные временем скалы, а справа встревоженно шумело море, накатывая торопливые волны на отлогий берег.
Бурри вспомнил, как он бегал сюда со сверстниками после уроков искать причальные кольца викингов. Неизвестно, откуда взялся слух об этом, но вся школа искренне верила в существование массивных бронзовых колец, за которые древние морские разбойники привязывали свои высоконосые корабли. А потом, спустя десять лет, когда Бурри уже работал в лаборатории академика Аштау, они вдвоем с ним не раз ходили по этой дороге, спорили, размышляли вслух, и Аштау шутя называл своего любимого ученика «вещью в себе» за его молчаливую сосредоточенность. Казалось, так будет всегда, но наступил день, когда Бурри пришел к Аштау и объявил о своем решении оставить нейрофизиологию и заняться философией. Аштау, против ожидания, воспринял это спокойно.
— Я догадывался, что это произойдет, — сказал он тогда. — Ты упрям, это плохо. Но твоему упрямству предшествуют долгие раздумья, а это хорошо. Если понадобишься, я позову тебя. Иди, вещь в себе.
С тех пор прошло три года, и Аштау позвал. За все эти три года они ни разу не виделись, хотя то, что связывало их, было даже более значительным, чем узы родства, — Аштау был для Бурри и учителем, и старшим другом.
Небольшой куполовидный дом на окраине Европейского Научного Центра, раскинувшегося на скалистых берегах Северного моря, встретил Бурри устоявшейся тишиной. Низкорослые сосны с причудливо искривленными, как на старинных китайских акварелях, ветками осуждающе качали косматыми головами. Перед домом стояла все та же неуклюжая старомодная машина, на которой Аштау ездил уже, наверно, лет десять. Все было прежнее. Даже здоровенный благодушный сенбернар сидел на своем излюбленном месте — на самом краю берегового обрыва. Старый пес, родившийся в альпийских высокогорьях, терпеть не мог жары.
Сенбернар внимательно оглядел Бурри, издал добродушное глухое ворчанье и протянул лапу.
— Узнал, старик! — обрадованно сказал Бурри и, присев на корточки, пожал его толстую теплую лапу. — Ну, как вы тут поживаете? Оба здоровы?
Пес снова негромко заворчал и, часто оглядываясь, пошел к дому по песчаной дорожке. Подойдя к двери, створки которой при его приближении бесшумно разошлись, он остановился, пропустил вперед Бурри и лишь потом неторопливо вступил в холл сам.
Войдя, Бурри замедлил шаги, ожидая, что из вмонтированного в стену переговорного устройства раздастся хриплый бас хозяина. Но в холле стояла тишина. Сенбернар беспокойно поглядывал на лестницу, ведущую наверх, в покои Аштау.
— Что ж, будем ждать, Эрик, — сказал Бурри, нервно расхаживая взад и вперед. Голубоватый пол чуть заметно пружинил под ногами и заглушал звуки шагов.
Задумавшись, Бурри подошел к висевшей в простенке между окнами большой картине, созданной, как он давно уже знал, еще в конце двадцатого века. Она называлась «Полнолуние», и в ней было как раз то незаметное отклонение от общепринятых законов восприятия, которое свидетельствует об истинном таланте. Неприветливые скалы, в расположении которых чувствовалась какая-то неуловимая гармония, были большей частью погружены в непроглядную тень. Освещенные луной угловатые гребни и острые края скал излучали синевато-серебристое сияние. Необычайно глубокая, бархатистая синева ночного неба с крупными звездами неожиданно обнаруживала скрытое, как бы растворенное внутри, свечение. И лишь потом, приглядевшись, можно было заметить сдвинутый на второй план силуэт волка с поднятой к луне мордой и багрово тлеющим глазом.
— Не все видят этого зверя, хотя он представляет собой существенную деталь композиции, — сказал однажды Аштау. — Я не удивлюсь, если в один прекрасный день обнаружу на ней что-нибудь еще, не менее значительное. Художник хотел, верно, выразить простую и глубокую мысль, что мир таит в себе неожиданности, причем не всегда приятные.
Вдруг в стене щелкнуло, послышались неясные обрывки слов — и снова все стихло.
— Что такое? — удивился Бурри и вопросительно посмотрел на сенбернара. Пес настороженно шевельнул ушами, но остался сидеть. Только хвост его тревожно постукивал по полу.
Снова раздался легкий щелчок, и знакомый голос Аштау произнес:
— Бурри, сынок, поднимайся скорее! И прости, что я заставил тебя столько ждать.
Бурри, сопровождаемый по пятам сопящим псом, взбежал на второй этаж. Дверь в спальню была открыта, и Бурри, не задумываясь, вошел туда.
У прозрачной стены, выходящей на море, лежал на тахте Аштау, облаченный в мохнатый халат из термогенного материала. Рядом в кресле сидел профессор медицины Шанкар, его давнишний друг.
При появлении Бурри Шанкар повернул свое худощавое с резкими чертами лицо и строго посмотрел на него.
— Рад тебя видеть, Бурри. Только предупреждаю: наш друг нуждается в абсолютном покое. И если я даю вам время на беседу, то лишь потому, что это действительно важно.
Шанкар поднялся. Его скупые, сдержанные движения и высокая, четко очерченная фигура были воплощением властной, уверенной в себе силы. Недаром при обучении будущих врачей уделялось особое внимание умению держать себя. Подойдя к двери, Шанкар обернулся.
— Я пока побуду внизу.
— Все хорошо в меру, даже забота, — изрек Аштау, как только закрылась дверь.
— Поставь сюда кресло, чтобы я мог видеть тебя. Вот так. Забыл старика? Забыл он нас, Эрик?
Сенбернар, лежавший в углу на коврике, поднял голову и радостно взвизгнул.
Бурри сияющими глазами глядел на похудевшее лицо своего учителя и улыбался, хотя на душе у него было тревожно.
— Ну, рассказывай, рассказывай, — торопил его Аштау. — Что у тебя получилось с Пикерсом?
Бурри пожал плечами, не зная, с чего начать. Аштау, конечно, было известно все, связанное с Пикерсом, — он нашел способ воздействия на механизм наследственности таким образом, чтобы дети рождались с уже заложенными в них способностями и наклонностями.
— Наши возражения были основаны на том, что такое воздействие может вдруг дать неожиданный результат через несколько поколений. Теоретически это вполне допустимо. А во-вторых, искусственно развивая какую-то одну черту, скажем, математическую одаренность, мы рискуем подавить остальные качества. Для общества в целом это, может быть, и благо, в чем я, однако, сомневаюсь, но жизнь такой личности может оказаться не совсем гармоничной. Я имею в виду духовную жизнь.
— Да, да, — Аштау сочувственно покивал головой. Глаза его смеялись. — И вас всех — сколько вас было человек? — отстранили от работы в интересах дела. Страхи ваши, подобно надеждам Пикерса, как выяснилось потом, были преувеличены. Слышал, слышал, как же! Но меня интересует другое: ты взял за оружие факты, которые лежали, так сказать, на поверхности, на самом виду. Почему? Это не в твоем характере.
— Да, действительно, — нерешительно сказал Бурри. — Но у меня были сомнения еще чисто этического порядка.
— Вот, вот, — оживился Аштау. — Это-то и интересно как раз. И ты их, конечно, не высказал?
— Видите ли, тут трудно подобрать разумные аргументы. Протест в этом плане носил у меня, если можно так сказать, инстинктивный характер... Все это напоминало мне посягательство на свободу личности — задолго до твоего рождения уже кто-то определяет, кем тебе быть — композитором, поэтом или математиком.
— Ну и к чему ты пришел?
— Но ведь проблемы этой и не существовало, это теперь уже доказано. Поэтому и сомнения мои отпали.