И еще вспомнилось Скорнякову самое страшное. В тот день они вышли из дому на рассвете, когда первые лучи солнца позолотили купол стоявшей на взгорье у реки старинной церкви. Толя помогал нести снасти и, обжигая ноги холодной росой, торопился, боясь пропустить первый клев. Отец же, как всегда, не спешил, шел медленно; на высоком утесе остановился и долго смотрел вниз, туда, где под сонной парной вязью речного тумана тихо журчали холодные струи, где с берега застенчиво прятали в молочных испарениях реки свои расплетенные косы прибрежные красавицы ивы, а на быстрине стремительно вскидывался серебряной стрелой охочий до стрекоз и мух ловкий голавль. Толя дернул отца за руку — ему не терпелось побыстрее закинуть удочки. Отец же прошелся взглядом по реке, выбирая место, и тихо, почти шепотом сказал: «Красота-то какая, а, Толь!..» Он еще какое-то время смотрел на притуманенный охряной накипью горизонт, белесые редкие облака, нахохлившийся на взгорье лесок, смотрел так, словно видел восход впервые в жизни.
Толя оглядел округу быстро, ни на чем не задержав взгляда, и снова дернул отца за руку:
— Пойдем, папань. Жор-то, поди, начался, опоздаем. Голавль-то скоро вглыбь уйдет.
Отец отозвался не сразу, стоял молча, словно не слушал. Наконец отозвался:
— Погодь, Толь, погодь. Никуда не денется твой голавль.
«И чего-то он опять засмотрелся, — неодобрительно подумал Толя, — едва не вздрагивая при каждом всплеске рыбы на реке. Утро как утро, всегда такое, а он стоит — аж глаза заблестели…»
Рыбалка вышла удачная, и они возвращались домой довольные и уловом, и по-летнему теплым июньским утром, и тем, что были вместе — не часто летом им удавалось быть рядом: отец строил коровник и возвращался домой затемно, когда сын, набегавшись за день, спал крепким, беспробудным сном.
Уху готовили всей семьей: отец чистил рыбу, Толя потрошил, мать мыла нарезанные кусочки, солила и укладывала в кастрюлю, бабушка Варвара топила печь. Все были заняты, работали сосредоточенно и молча, лишь изредка переговариваясь между собой; чаще других слышался голос бабушки Варвары — она поучала то торопливую мать, то медлительного отца, не туда положившего тряпку или нож.
За стол уселись к полудню; распаренные и разгоряченные от жарко натопленной печи и беготни, сразу приутихли, вдыхая сладкий аромат свежей наваристой ухи, ст которой медленно поднимался, источая рыбные запахи, густой, клубящийся пар. Первую миску ухи с большим куском рыбы, по давнему семейному обычаю, бабушка налила отцу, потом внуку, а уж затем дочери; остатки с двумя рыбными хвостами плеснула в свою миску.
Из открытых настежь окон в дом врывались волны теплого ветра, шевеля марлевыми занавесками, изгибая поднимавшийся от мисок пар.
— Хорошо лето, — сказал отец. — Рожь вымахала по грудь, овес колос налил. Скоро сенокос начнется. Харчей, мать, готовь поболе.
— Пошто так, милый?
— Теперь нас, мужиков, двое. Толя пойдет, я ему уж и косу сделал.
— Доброе дело, — согласилась бабушка, поглядывая на внука. — Оно-то и правда: пусть ума набирается да силой запасается.
Все было переговорено, когда в сенях кто-то шумно затопал; на пороге показалась соседка с широко открытыми глазами и бледным лицом.
— Война, люди добрые, война! Господи, спаси и помилуй! — Она повернулась к иконе, перекрестилась и заголосила…
Толя увидел, как медленно поднялся со скамьи отец и отрешенно обвел всех вмиг потускневшим взором; лицо отца потемнело, собралось в морщины, осунулось, как после долгой болезни. Прошлой весной, спасая тонущих колхозных лошадей, он провалился под лед, простудился и надолго слег. Теперь вот лицо такое же бледное, морщинистое, каким было после выхода из больницы.
Отец медленно вышел из-за стола, взглянул в окно на спешащих к сельсовету людей, обнял сына, поцеловал его волосы и тихо сказал:
— Вот и отрыбалили мы с тобой, сынок.
Толя не понимал случившегося, но чувствовал, что произошло что-то страшное, и, когда отец шагнул к распахнутой настежь двери, он схватил его за руку и истошно закричал:
— Папань, не уходи! Родненький, не уходи!..
Письма с фронта приходили не часто, и каждый раз Толя, получив от почтальона треугольник с почерком отца, мчался домой и кричал на всю улицу: «Папаня с фронта письмо прислал. Ура!»
Последнее письмо пришло в начале октября, а вслед за ним — служебное, с чужим, незнакомым почерком.
Домой Толя не бежал, как обычно, а шел, то и дело тревожно поглядывая на конверт из серой бумаги, чьей-то рукой написанную на нем его фамилию, едва заметный почтовый штемпель; шагал неторопливо — чувствовал, что несет какую-то нехорошую новость. Открыл перекосившуюся калитку, на пороге долго стучал, сбивая с подшитых валенок первый снег; дверь отворил плечом, бочком вошел в дом и протянул письмо матери.
Запричитала, заохала мать, тяжело осев на пол. «Осиротели мы, сынок родненький… Нет больше твоего папани…» Завыла, заголосила бабка Варвара…
Что-то оборвалось в груди у Толи и тяжелым камнем упало вниз, сгибая его, лишая сил и подламывая ноги; он бросился к распластавшейся на полу матери, прижался к ее теплому вздрагивающему телу, шепча ей в спутанные над ухом густые волосы: «Мамочка, не надо… Не плачь, мамочка… Не плачь…»
Потеря отца отозвалась в Толе мучительной неутихающей болью, перечеркнула все радостное и светлое, что было в нем. Ему становилось жутко темными длинными вечерами, когда он один оставался в доме — мать подолгу пропадала на ферме; боязно было подняться с деревянной скамьи и поправить едва тлевший фитилек коптилки, казалось, что в каждом углу, под полом и под печкой сидят страшные чудовища… О погибшем отце Толя думал постоянно, отец виделся ему во сне. Он шел стороной, не оглядываясь. Толя пытался остановить его, кричал вслед, но отец даже не оборачивался, исчезал, будто растворялся в темноте…
Ему стало еще страшнее, когда от воспаления легких умер соседний мальчишка Федор, с которым он вместе рос, ходил в школу, играл «в Чапаева». Хороший был мальчик, и вдруг его не стало. А стоит ли появляться на свет, думал Толя, чтобы потом умереть? Уж лучше и не родиться. Бабка Варвара говорила, что есть жизнь и на том свете, там райские сады. «На земле человек — гость, — говорила она, качая головой. — Побыл, помучился и за страдания в рай. Чем больше, Толюшка, на земле страдаешь, тем лучше будет на том свете».
— А где этот рай? — спрашивал Толя.
— На небе, внучек, на небе.
— А там рыбалка есть?
— Не гневи бога, пострел негодный! Кака-така рыбалка? Беспонятливый ты, как твой отец, царство ему небесное. Тот не верил в бога, и ты, антихрист, в него весь.
С приближением фронта закрыли школу, почти все Толины друзья пошли работать на фермы, в поле, в мастерские. Стал работать и Толя. Он вставал затемно, а приходил домой поздно вечером уставшим и часто засыпал за столом, не доев пустые щи, положив давно не стриженную голову рядом с миской. Мать смотрела на него и тихонько плакала. «Работящий — в отца, — думала она, — только силенок маловато. Детское ли это дело — навоз с фермы вывозить на поля… Наворочается за день — ни рук, ни ног не чует…»
Поздней осенью немцы подошли к соседней деревне. Ночью их разведка выскочила к крайним избам. Из сараев и омшанников, превращенных в огневые точки, по разведке ударили разрозненные очереди ручных пулеметов, темноту полосовали трассы светящихся пуль, гулко рвали ночной воздух взрывы ручных гранат. Под покровом ночи большинство жителей, собрав домашний скарб и запасы продовольствия, на оставшихся в колхозе лошадях покинули село; от домов неслись завывания старух, возбужденные крики стариков, выносящих на улицу собранные в узлы вещи, плач детей, рев коров, визг поросят.
У Скорняковых из всего имущества оставалось самое дорогое и необходимое — корова. Толя вытолкал корову из хлева, упираясь плечом в ее мягкий бок, привязал к саням. Вбежал в дом, схватил большой узел и потащил на улицу. Бабка Варвара сидела на возу, держа под мышками старые, подшитые валенки, оставшиеся то ли от отца, то ли от деда. Мать суетилась, не зная, что делать, за что хвататься.