— А вам, уважаемый Сергей Степанович, не жалко лишних расходов государства на эксперименты Потапенко и ему подобных? Не хватает жилья, продуктов питания, дорог, а вы сжигаете десятки тонн высокосортного керосина, вырабатываете моторесурс дорогостоящей техники… Ради чего! Ради этих четырех слабаков. Вы… Вы обкрадываете народ!

Зверев ушел, не подав руки. Фурса удивленно смотрел ему вслед и думал о четырех курсантах, с которыми ему придется завтра летать. Взял их летные книжки, долго листал, читал характеристики. Утро вечера мудренее, подумал он и направился в методический городок, чтобы побеседовать с парнями. Ему решать их судьбы, ему отвечать за возможную ошибку. Конечно, слабаки истребительной авиации не нужны. Конечно, любого курсанта можно натаскать в полетах и выпустить, но потом, в строевой части, он или убьется, или будет мучить своих командиров до тех пор, пока не спишут в наземную службу. А кому это нужно?

Утром Фурса долго осматривал курсантов, вглядывался в их напряженные лица. Васеев понравился Фурсе — немногословный, собранный, взгляд сосредоточенный, комбинезон аккуратно отглажен, ремень затянут. Когда надел шлемофон, лицо стало почти детское, похожее на девичье, глаза следили за каждым его движением.

Комэск сел в инструкторскую кабину спарки и не выходил из нее, пока не слетал со всеми четырьмя курсантами; они выруливали и взлетали, садились и заруливали на стоянку, заправляли машину керосином и снова запускали двигатель. Потапенко попросил официантку, и та отнесла стартовый завтрак прямо в кабину. Фурса молча съел кусок отварного мяса, выпил остывший чай, вытер руки салфеткой, так ни разу и не взглянув ни на официантку, ни на курсантов, ожидавших его решения, — думал.

Завершив полеты, из кабины вылез сумрачный и хмурый; курсанты с ожиданием смотрели на него, и он отчетливо понимал, о чем они думают: на какое-то время он становился высшим судьей и для этой четверки, и для ее инструкторов. Его не пугали ни тяжелый взгляд майора Зверева, ни предстоящий отчет у командира полка о причинах затяжки с окончанием вывозных полетов. Его душу терзала мысль о том, что двое из четырех безнадежны — они не обладают своевременной, длящейся доли секунды реакцией летчика-истребителя. Они могут летать, но не на реактивных истребителях. Пусть идут в бомбардировочную или транспортную. Раз хотят быть летчиками. Там другие скорости, другая система времени. У нас — доли секунды. Доли… Интересно, а почему так спокоен Потапенко? Стоит себе в сторонке и травку перекусывает. А что ему волноваться? Васеев слетал прилично; правда, от волнения кое-что путал, но полеты как полеты, сносные полеты, особенно второй. Дать ему еще денька два-три — и готов. Васеев стоит, не шелохнется. Не дышит — ждет приговора. Волнуется больше других. Как это состояние врачи называют: эмоциональная возбудимость или вегетативная неустойчивость? К черту врачей! Из него хороший летун будет! Чистая совесть — говорит о себе и краснеет. Живет небом. Предан авиации.

Геннадий ощутил на себе взгляд комэска и поднял голову. Обо мне решает, подумал он, почувствовал, как обмерло сердце. Взгляды их встретились, и курсант разглядел притаившуюся на самом дне темных глаз комэска доброжелательность: ничего, мол, парень, не робей! Громче застучало сердце, горячая кровь ударила в лицо… Спустя три дня после удачного самостоятельного вылета Геннадий стоял возле истребителя и долго жал руку инструктору. Вспомнил вечерние бдения с Потапенко в классе тренажеров, долгие тренировки в кабине спарки перед полетами, дополнительные вывозные полеты, выпрошенные у командира эскадрильи в конце летного дня. Если бы не Потапенко… Милый вы мой Петр Максимович! Если бы можно, вот тут при всех в ноги поклонился. И не только вам, а и Фурсе, и технику самолета, и Сторожеву с Кочкиным — всем, кто поверил в меня, поддержал, помог…

Отставший от группы Васеев наверстывал полеты. Потапенко не боялся давать ему предельную норму, но, как ни старался, отставание сокращалось медленно. Не остановишь же всю группу, передав машины в распоряжение одного Васеева, есть и другие курсанты, они тоже должны летать.

Дальше других по программе вырвался Кочкин. Он закончил полеты по кругу и уже летал в зону на пилотаж. Потапенко рассказал о положении дел и развел руками: мол, сами решайте, что делать.

— Чего решать, товарищ капитан! — сказал Кочкин. — Мы пока посидим на земле, а Генка пусть летает!

— Все будут летать, а вы на земле? Не самый удачный вариант. Может, лучше по-другому. Вы будете делать по два-три полета, а Васеев — побольше. И еще, — Потапенко сорвал травинку, — давайте попросим техников, пусть попробуют сократить время заправки. Все будете делать вы, а техники — только контролировать и осматривать самолеты и двигатели. Придется поработать, но иного выхода нет. Согласны?

— Согласны.

— Пойду доложу начальству, а вы пока занимайтесь самостоятельно. — Потапенко взял планшет и вышел из методического городка.

Геннадий подошел к Кочкину и сжал его руку:

— Спасибо, Кочка! Ты — настоящий друг.

— Да чего там! — смутился Николай. — Раз надо — летай на здоровье!

6

Милая и родная моему сердцу беспокойная авиационная жизнь! О тебе писали романы и повести, рассказы и стихи, и каждый, кто брался описать эту бурную жизнь, не раз горевал: а зачем я связался с этой авиацией, в которой ни черта не понять? Рядовой летчик вдруг стыдит своего командира за то, что тот, боясь земли, рано вывел из пикирования машину, и пара не выполнила задания на полигоне; командир полка перед строем целует низкорослого, щуплого бедолагу — техника; эскадрилья летчиков вместе с солдатами откапывает из снега занесенные истребители; командир дивизии, генерал, был на рыбалке и, появившись на аэродроме, спрашивает инженера, которого вчера отчитывал за какие-то недостатки: «Спирт далеко? Промерз до костей, согреться надо». И чтобы понять все отличия и удивительные противоречия авиации, надо побыть в ней, и не наездом — полжизни, а лучше и всю жизнь, померзнуть на аэродроме или однажды зайти на посадку с горящим двигателем. Нигде, как в авиации, люди так не близки друг другу, понимают друг друга с одного жеста; нигде так не ругают свою службу, как в авиации, но когда дело доходит до перевода в другую пасть или в наземную службу, то человек, бывает, и слезами умоется, хоть не вспомнит даже, когда в последний раз плакал. Романтика юношества, соединенная с опасностью полета, рождает такой сплав человека и техники, который не боится ни огня, ни страха, ни врага, а сам человек так прикипает сердцем к самолету, что становится и его рабом, и его повелителем. Где он еще увидит густые разливы синевы на высоте двадцати тысяч метров или восход солнца, когда на стыке дня и ночи выходишь из облаков?..

Но кроме поэзии в авиации есть и проза.

В ночь перед Октябрьскими праздниками эскадрилью подняли по тревоге и приказали надеть комбинезоны. Васеев едва растолкал Кочкина: Николай поздно вернулся с танцев, потом долго писал ответное письмо Наде.

Подполковник Фурса стоял в темном углу и молча наблюдал, как при свете керосиновой лампы сонные курсанты, словно телята, натыкались друг на друга, сбивались в кучу, толкались, пока не включили свет и не подали команду «Смирно!». Рядом с ним, нахохлившись, словно старый воробей, стоял Зверев и зевал, обнажая белые зубы и большой розовый язык. От предложения Фурсы возглавить группу курсантов на разгрузке строительного леса и угля Зверев отказался, сославшись на болезнь жены; Фурса настаивать не стал, махнул рукой и приказал вызвать двух инструкторов: Потапенко и Хохрякова из второго звена.

На улице — проливной дождь и холодный ноябрьский ветер. В темноте долго усаживались в кузов ЗИЛа; поднимали воротники шинелей, глубже надвигали шапки, вполголоса ругали железнодорожников («Другого дня не нашлось — под самые Октябрьские праздники!»), ворчали на промозглую погоду. Всем хотелось спать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: