Погонщик мулов начал так:
— Меня зовут Жан Гюриель, по ремеслу я погонщик мулов. Отец мой, Себастьен Гюриель, по прозванию Бастьен, великий дровосек-волынщик, весьма известный ремесленник, многоуважаемый в лесах бурбонезских. Вот мои титулы и достоинства, которыми я могу гордиться и хвалиться. Я знаю, что мне следовало бы явиться к вам в другом виде, чтобы возбудить в вас более доверенности к себе, но, по обычаю людей моего ремесла…
— Знаем мы ваш обычай, любезнейший, — сказал старик Брюле, слушавший его с большим вниманием. — Он хорош или дурен, смотря по тому, хороши или дурны вы сами. Слава Богу, я довольно пожил на свете и хорошо знаю, что такое погонщик мулов. В молодые годы я бывал нередко в вашей стороне и насмотрелся на ваши нравы и обычаи: они, брат, мне известны, как свои пять пальцев. Слышал я также, стороною, что за вами водится немало грехов: что вы девушек похищаете, бьете поселян, а иногда и до смерти их заколачиваете в драках, а денежки их прибираете к рукам.
— Мне кажется, — сказал Гюриель, засмеявшись, — что вы слишком уж преувеличиваете наши грехи. То, что вы рассказываете, было так давно, что теперь не осталось и следов тех людей. Страх до такой степени преувеличил эти слухи в вашем краю, что долгое время погонщики мулов выходили из лесов не иначе как большими партиями, да и то с великой опасностью. Доказательством же того, что нравы их изменились и что их теперь нечего страшиться, может служить то, что они сами теперь никого не боятся. Вот я, например, один пришел к вам.
— Разумеется, — сказал старик Брюле, убедить которого было нелегко, — только зачем же лицо-то у вас вымазано сажей?.. Вы даете клятву во всем следовать уставу братства, а устав этот велит вам ходить в таком виде по тем странам, где вас считают еще людьми подозрительными, на тот случай, чтобы потом, когда кто-нибудь из вас напроказит, нельзя было сказать, что это он или не он сделал. Притом же, вы все отвечаете друг за друга. Конечно, круговая порука дело хорошее: она делает из вас верных друзей, людей, преданных друг другу, но зато уж об остальном и не спрашивай! И если бы погонщик мулов — будь он малый добрый и даже богатый — вздумал со мной породниться, то, скажу тебе откровенно, я угостил бы его от души и вином, и всем, чем угодно, но никогда бы не отдал за него своей дочки.
— Да я вовсе не за тем пришел, — сказал Гюриель, смело глядя на Брюлету, которая делала вид, что ничего не слышит и думает совсем о другом. — Вы напрасно отказываете мне, не зная даже, холост ли я или женат: ведь я не сказал вам об этом ни слова.
Брюлета опустила глаза в землю, так что нельзя было видеть, довольна ли она ответом погонщика или нет. Потом, собравшись с духом, сказала:
— Не о том теперь речь. Вы обещали сообщить нам известие о Жозефе, болезнь которого так сильно меня тревожит. Дедушка также принимает в нем большое участие: он вырос у него в доме. Скажите же нам, пожалуйста, прежде всего о нем что-нибудь.
Гюриель пристально посмотрел на Брюлету. Казалось, он хотел подавить в себе печальное чувство. Потом, собравшись с силами, продолжал.
— Жозеф болен, так болен, что я решился прийти сюда, чтобы спросить виновницу его болезни: хочет ли она исцелить его, и в ее ли это власти?
— Что он такое толкует? — спросил дедушка, открывая уши (он начинал уже плохо слышать). — Каким образом моя дочка может исцелить Жозефа?
— Я начал сперва говорить о себе, — отвечал Гюриель, — именно потому, что мне совестно было начать прямо с этого. Теперь, если вы считаете меня человеком честным, позвольте мне рассказать вам толком все, что я знаю и думаю.
— Можете говорить смело, — сказала Брюлета с живостью. — Мне решительно все равно, что обо мне думают.
— Я не думаю о вас ничего, кроме хорошего, моя красавица, — отвечал Гюриель. — Вы не виноваты в том, что Жозеф вас любит, и если вы отвечаете ему тем же в тайне души, то никто не имеет права осуждать вас. Можно завидовать ему, но коварствовать против него и огорчать вас не должно. Я сейчас расскажу вам, как шли у нас дела с того самого дня, как мы подружились с ним и я убедил его идти в нашу сторону учиться музыке, которая так сильно ему полюбилась.
— Нечего сказать, славную вы оказали ему услугу! — заметил дедушка. — Мне кажется, что он мог бы и здесь также хорошо всему научиться, не тревожа и не огорчая своих понапрасну.
— Он говорил мне, — продолжал Гюриель, — и я сам после в том убедился, что здешние волынщики не дадут ему покоя. И притом, я должен был сказать ему правду, потому что он почти с первого раза открыл мне всю свою душу. Музыка — трава дикая и не растет на вашей тучной земле. Уж не знаю, почему, только ей привольнее у нас, в нашей вересковой стране. В наших лесах и оврагах она хранится и обновляется, как цветы в весеннее время. Там зарождается она и приносит плоды, которые расходятся потом по тем странам, где их недостает. Оттуда ваши гудари заимствуют самые лучшие вещи и потом угощают ими вас, но так как они ленивы и скупы, а вы довольствуетесь вечно одним и тем же, то они заходят к нам всего какой-нибудь раз в жизни и потом пробавляются этим до конца дней своих. У них также есть ученики, которые твердят наши старые песни, коверкая их нещадно, и думают, что им уже нет надобности ходить к нам учиться. «Следовательно, — говорил я вашему Жозефу, — если малый добросовестный, как ты, например, обратится к настоящему источнику, то он почерпнет в нем такие свежие и богатые силы, что против него мудрено будет устоять вашим волынщикам». А потому мы и порешили, чтобы Жозе ушел отсюда в Иванов день и отправился в Бурбонне, где он мог всегда найти себе работу и хлеб насущный и в то же время пользоваться уроками достойного учителя, потому что, нужно вам сказать, самые лучшие изобретатели живут в Верхней Бурбонне, близ сосновых лесов, в том месте, где Сиуль спускается с Домских гор. И отец мой, родившийся в местечке Гюриель, от которого он и имя свое получил, провел всю жизнь в самых лучших местах. Он, признаться, не любит работать два года сряду на одном и том же месте, и чем старее делается, тем становится деятельнее и непоседливее. Прошлый год, например, он начал работать в Тронсейском лесу, потом перешел в Эспинасский, а теперь находится в Аллё, куда пошел за ним и Жозеф. Жозеф не отстает от него ни на шаг: вместе с ним рубит, колет и играет на волынке, любит его как родной сын и хвалится тем, что сам также любим. Он пообвык у нас и был счастлив так, как может быть счастлив человек в разлуке с милой сердцу. Но у нас жизнь не так легка и удобна, как в вашем краю. И хотя отец мой, человек опытный, всячески удерживал Жозефа, но желание поскорей достигнуть успеха в нем так сильно, что он не слушался и надсадил себе грудь, играя на волынке, а вы сами видели, что наши волынки больше ваших и страшно утомляют грудь, пока не узнаешь, как нужно надувать их. Жозеф схватил лихорадку и начал кашлять кровью. Батюшка, зная эту болезнь и средство против нее, отнял у него волынку и велел ему отдохнуть. Лихорадка действительно прошла, но зато появилась болезнь другая. Он перестал кашлять и харкать кровью, но впал в такую тоску и слабость, что мы стали опасаться за его жизнь. Дней восемь тому назад, возвратясь из отлучки, я нашел его таким бледным, что едва узнал: он исхудал страшно и еле держался на ногах. Когда я стал спрашивать его, что с ним, он заплакал и сказал печальным голосом: «Видно, мне суждено, Гюриель, умереть в этом лесу, далеко от родины, матери и друзей, не видав ни крошки любви от той, перед которой мне так хотелось показать свое знание. Тоска давит мне грудь, а нетерпение сушит сердце. Лучше бы твоему отцу не мешать мне уходить себя волынкой. Я бы умер тогда, наигрывая те нежные речи, которых никогда не умел высказать ей словами, и думая о том, что мы снова вместе. Конечно, твой отец хотел моей пользы: я сам чувствовал, что изнемогаю от излишней натуги, но что пользы в том, что я умру не так скоро? Так или иначе, а мне все-таки придется отказаться от жизни, потому, во-первых, что мне есть нечего: работать я не в силах, а быть вам в тягость не хочу, а главное потому, что у меня слаба грудь, и я не могу играть на волынке. Следовательно, для меня все уже кончено. Из меня никогда ничего не выйдет, и я умру, не зная последнего утешения — не вспомнив ни одной минуты любви и счастья…»
— Не плачьте, Брюлета, — продолжал Гюриель, взяв ее за руку, которой она утирала себе лицо, — еще есть надежда спасти его. Выслушайте только меня до конца. Видя, как бедняжка страдает, я призвал искусного лекаря, который, осмотрев Жозефа, объявил, что он хворает более от тоски, чем от болезни, и что он ручается за его выздоровление, если он еще целый месяц не будет играть на волынке и не станет работать. О работе и думать было нечего: мы с батюшкой, слава Богу, не нуждаемся и никогда не потяготимся другом, которому болезнь мешает работать. Но скука и тоска, невозможность учиться и необходимость оставаться на чужой стороне, вдали от родных и Брюлеты, без всякой пользы и успеха — вот что обмануло доктора. Прошел целый месяц, а Жозе все в том же положении. Он не хотел было уведомлять вас об этом, но я убедил его и даже хотел привезти с собой. Мы подняли его, усадили бережно на мула и отправились в путь, но, проехав версты две, Жозе так ослаб, что я должен был вернуться назад и сдать его на руки отцу. Тогда отец сказал мне: «Ступай к нему на родину и приведи сюда его мать или невесту. Он болен от тоски, и когда повидается с ними, то ободрится и скоро поправится. Тогда он сможет опять приняться за учение или возвратиться домой». Услыхав это, Жозе перетревожился. «Маменька! — вскричал он, как ребенок. — Бедная маменька! Позовите ее скорей ко мне!» Потом, спохватившись, прибавил: «Нет, не надо! Я не хочу, чтобы она видела мою смерть. Умереть при ней мне было бы еще тяжелее!». «А Брюлета?» — сказал я ему тихо. «О, Брюлета не придет, — отвечал он. — Брюлета очень добра, но теперь, вероятно, она уже нашла человека, который не отпустит ее проститься с умирающим». Тогда я взял клятву с Жозе, что он потерпит и подождет до моего возвращения, и пришел сюда. Решайте же теперь, что делать, а вы, Брюлета, посоветуйтесь со своим сердцем.