Вот они сидят вместе с отцом за одним столом и обедают. Выпивают. Он нашел-таки отца. Помогли дружки из его команды. Бригадир помог — Леха Свежов по кличке Тухлятина… Отец потолстел, поседел. Потеет все время. Пукает. С усилием сипло дышит. Но пьет. И курит… Мальчик уже почти месяц живет у отца. Ему нравится жить у отца. Отец ему всегда улыбается. Говорит всякие хорошие слова. Часто обнимает его, целует тихо и быстро то в лоб, то в висок. Готовит ему еду. Сам бегает за водкой и сигаретами. Мальчику совершенно не хочется от отца уезжать. Он вовсе уже забыл и о матери. Как она там? Что с ней? Хрен с ней!.. Ему, в конце концов, уже двадцать пять лет!.. Иногда мальчик все-таки уезжает. Ненадолго. Бригадиру порой требуется, чтобы он дал кому-нибудь по голове… Вот отец заболел. Он потеет теперь сильнее, чем прежде. Он почти все время лежит. Встает очень редко. Иногда испражняется под себя. Врачей вызывать он боится. В больницу попасть боится тем более. Мальчик теперь вынужден сам готовить себе еду, сам бегать по магазинам. Мальчик вынужден теперь ухаживать за отцом. Это невыносимо. Мальчик мучается и страдает… Однажды он наконец признается отцу, что скоро уйдет от него. Возможно, что завтра. А возможно, что даже сегодня… Отец хнычет и умоляет мальчика не уходить, говорит, что очень-очень любит его, очень-очень-очень, и что он, мальчик, его единственная радость в жизни, его самое что ни на есть настоящее счастье. Мальчик плачет и искренне целует костистую, горячую отцовскую руку. Плачет, целует и вместе с тем по-прежнему заявляет, что скоро от отца он уйдет. Возможно, что завтра… Невмоготу ему больше так. Тяжело… Отец кричит уже во весь голос. Отцу страшно. Он не сомневается, что тотчас умрет, как только сын покинет его. Я не могу, говорит мальчик. Я прошу тебя, умоляет отец. Я не могу, говорит мальчик. Останься, останься, останься, шепчет отец, я так боюсь оказаться один… Из-под отцовского одеяла вытекает буро-зеленая струйка дерьма. У отца снова понос… Мальчик плачет и бьет отца пепельницей по голове — по вискам, по темечку, по затылку, и снова по вискам, и снова по темечку… Плачет и бьет, бьет и плачет, плачет и бьет, бьет и плачет… Прежде чем уйти, он забирает из квартиры остатки отцовской пенсии, конфеты, полбатона колбасы, банку кофе, две бутылки водки, сигареты. Отцовское обручальное кольцо и отцовский серебряный крестик забрасывает на балкон отцовского же соседа — пенсионера-пьяницы, придурка и психопата… Прежде чем покинуть квартиру окончательно, поджигает диван… Забираясь в автомобиль, улыбается — скоро он увидит маму. Ему кажется, что он соскучился. Ему кажется…
Я слышал в дожде не только шорох капель, и низкий свист встревоженно снующего между ними ветра, и невнятный звон и монотоный гул отвечающей ударам дождя земли, но я слышал еще в дожде музыку. Это не Бах, и это не Бетховен, и это не Морриконе, и это не Кейдж и не Шёнберг, это не Вагнер, и это не Кеймен, не Чайковский, не Малер, и даже не Пафф Дэдди, и уже определенно не Ришар Кошиянте… Звучала музыка — я это осознал совершенно неожиданно, вдруг, без какой-либо предварительной для подобного осознания подготовки, которая живет в каждом из нас, в каждом без исключения — и в придурках, и в уродах, и в гениях, и в красавцах с красавицами, и в больных, и в здоровых, в счастливых и несчастливых, в маленьких и стариках, в только что родившихся и в уже умирающих. Пока мы живы, эта музыка правит нами. Пока мы живы, именно она-то и держит нас на этой земле. Пока мы живы, только она и вынуждает нас действовать… Я раньше иногда умудрялся распознать эту музыку в самом себе, но я никогда еще до сегодняшней ночи не умел различать ее в ком-то другом. Вот в том сутулом парне, правящем «Шкодой-Фелицией», я слышу, например, легонький, прозрачный, игривый мотивчик, прерывающийся, неровный. А вон от того короткорукого, брезгливого старика в черной «Волге» исходит скрежет и грохот. А со стороны вон той миленькой, худенькой, все время озирающейся вокруг себя девочки, сидящей за рулем ненового «вольво», я слышу вой разогревающихся реактивных турбин. В смешливом же, загорелом мужчине, владеющем «Фордом-Мондео», я отмечаю мелодию, чем-то напоминающую мне «Полет валькирий» Рихарда Вагнера.
Толстый, рельефный, категорично теперь, как я заметил, не Бог, держащий под напором танцующего дождя в обеих своих руках направленный на меня пистолет, подарил мне — только что — таящееся в нем, в не Боге, внутри, в глубине, беспорядочное кудахтанье кур и визгливый, трусливый, но ритмичный лай стаи дворовых собак.
Не очень толстый, но тоже рельефный, приклеенный дождем к асфальту с другой стороны от меня и тоже тыкающий уставшими, вздрагивающими руками, настырно и строго, в меня пистолетом решил поделиться сейчас со мной чем-то похожим на уханье заводского кузнечного пресса… И это тоже музыка. Необычная, непривычная, но музыка. Если получится, то я смогу добраться и до основной, до базовой, истинной мелодии этого славного малого…
Бум-бум — просачивается сердце через ребра наружу. Грудная клетка так может взорваться. Сердечная мышца сильнее, чем кости. Сердце мягче, но несомненно сильнее. Бум-бум-бум-бум…
Нетолстый рельефный понятия не имеет, что же такое жизнь, и только лишь смутно догадывается о том, что же такое смерть… Его смерть.
Хотя он и смотрит на меня в упор, не моргая, сопротивляясь воинствующему дождю, он тем не менее видит меня не всегда. Я то и дело исчезаю из его поля зрения. Он не видит в те мгновения не только меня, но и все, что живет и существует вокруг, — город, машины и, конечно же, дождь. Перед его глазами демонстрируется биографический фильм…
Или фильм демонстрируется все-таки перед моими глазами…
Бум-бум, бум-бум…
Вот он маленький, крохотный, совсем грудничок, он помнит, он помнит, лежит, завернутый во что-то грубое, режущееся и колющееся, среди всяких разных, непонятных, огромных предметов, вонючих, скользких, холодных, он задыхается, он стонет, но не кричит, но не плачет, в горле больно, в голове больно, в животе больно, он не знает, кто он, и он еще даже и не догадывается, что он вообще есть…
Вот он играет в футбол на площадке, построенной между школой и жилым помещением. Команда его детдома проводит сегодня матч с командой другого детдома… Он вспотел от движения и раскраснелся от осеннего ветра. Ему не хорошо и не плохо. Ему обыкновенно. Он что-то кричит весело матерное и тотчас что-то орет невесело матерное. Но он не злой и не добрый, он просто детдомовский мальчик. Подкидыш. Ему уже давно сообщили, что его нашли на помойке. Но ему совершенно все равно, что его нашли не в капусте. Он, правда, иногда ощущает некоторое неудобство, когда ему в очередной раз говорят, что его нашли на помойке, но он до сих пор так и не может понять (да, собственно, к этому и не стремится), отчего же и почему внутри у него возникает то самое неприятное и обидное неудобство. Игра закончилась, но он все еще агрессивен и все еще возбужден… Вот он видит девочку, за которой бегают все мальчишки в его классе. А почему это интересно они за ней бегают, мальчишки? Наверное, хотят посмотреть, что же у нее там под юбкой. И он тоже хочет посмотреть, что у нее там под юбкой. Ему можно. Ведь он уже совсем взрослый. Ему уже целых двенадцать лет. Девочка сидит на скамейке в углу двора и читает книжку. Он подбегает к ней и задирает ее юбку. Девочка кричит и едва не падает со скамейки… Учитель физкультуры долго бьет его в раздевалке спортзала… Потом раздевает его и целует. Всего. С ног и до головы…
Вот он вместе с другими детдомовскими мальчишками марширует заученно по спортивной площадке, построенной между школой и жилым помещением. Все мальчики в серых, затертых, застиранных костюмчиках. Сами тоже серые, угрюмые, настороженные… Вот они бьют в раздевалке спортзала какого-то старика — это директор детдома. А учитель физкультуры бегает вокруг них, подбадривает их, советует, куда лучше бить и как — ногой, рукой, с какой силой, как побольней… Мальчику уже четырнадцать лет…