Она нашла вчера еще одного представителя так обожаемого — единственно — ею круга и сегодня пришла с ним в означенный клуб… И тут проявилась откуда-то эта СУКА!
Длинноволосая женщина, бедняжка, девочка, неуспокоенная, не смирившаяся, но отлично все понимающая, наблюдала какие-то минуты назад за нами, за мной и за моей женщиной, за тем, как мы отдавали удовольствие друг другу, как мы сотрясались в сладких и радостных судорогах, побитая, расцарапанная, измазанная в крови и не пытающаяся ее даже остановить, убегающая от боли, дрожащая, хнычущая, но встречающая боль — когда та все-таки догоняла ее — с готовностью, без сопротивления и без удивления, и разъедающе — разрушительно, зажигательно-вредоносно — для себя самой, разумеется, только — завидовала нам… Она хотела меня. Она ясно и безудержно чувствовала, что со мной она сможет получить нечто похожее на то, что она испытывала когда-то с ученым-кооператором, а может быть, что-то даже и более лучшее.
«И наверняка даже что-то более лучшее», — засмеялся я, когда уловил эти самые на данный момент последние желания длинноволосой бедняжки девочки-женщины.
Она подплыла ко мне под ноги, облизывала меня глазами, чмокающе, хлюпающе, слащаво-засосливо, сухая икота истязала то и дело ее романтично-сентиментальное гондольерское пение…
Я — воин, сияющий силой, блестящий от исторгаемого телом душистого сока, вооруженный снова заряженной пушкой, длинно- и толстоствольной, той именно, которая в самый раз, взирал на нее сверху, обозревал ее миролюбиво и снисходительно, прислушиваясь, насколько возможно внимательно, к прорывающемуся из самого центра ее все агрессивней и агрессивней желанию, не брезговал нисколько ее мочой, обнимающей сейчас и целующей сейчас мои ноги, липко, клейко, но тепло и не грубо, отталкивал подальше момент, когда смогу наклониться к ней с потной, похотливой улыбкой, неясной, невнятной, но точно и неукоснительно потной и похотливой, и нежно и невесомо дотронуться до нее, определить гладкость щек и шершавость ресниц, влажным кончиком члена провести по мокрым соленым и приторным одновременно от роскошной помады губам, смаковал свое желание, перебрасывал его из одной половинки мозга в другую, играючи, предвкушая с затаенным восторгом ощущения Моей Женщины (которые непременно начнут транслироваться и внутрь меня самого обязательно тоже), когда она станет смотреть — невольно — на то, как мы отчаянно, грязно и без каких бы то ни было правил примемся совокупляться с длинноволосой женщиной — здесь же, на полу женского туалета, барахтаясь в жирной теплой пахучей жидкости, — и наслаждался, наслаждался, наслаждался…
Икота калечила садистски и узконаправленно ее желудок, ее пищевод и ее горло…
Женщина-девушка подскакивала на ягодицах, как на туго надутых мячиках. Икота росла, взрослела и расширялась. И развивалась еще. Совершенствовалась. Обретала более мощный звук и даже некоторое подобие видимости… Я еще никогда не занимался любовью с икающей женщиной. Это может меня впечатлить. Я рассмеялся — мои мысли мне очень понравились.
Моя женщина родилась. Из зародыша, терпящего неподвижность в тесной, холодной раковине, немого еще и слепого еще, не имеющего еще никаких мыслей и не отвечающего соответственно в связи с этим ни за какие свои поступки, она вдруг превратилась неожиданно, но ожидаемо в визжащего, и орущего, и неуправляемого пока еще никоим образом, разве что только с применением силы, новорожденного человечка — уже не слепого и, понятно, что уже окончательно и не немого и обладающего уже неким необходимым набором оценок и мыслей, но пока еще тем не менее — рано, я думаю все-таки — не имеющим по-прежнему возможности отвечать за сотворенные собою поступки.
Бело-синим ливнем обливал ее всю с ног до головы верный свет туалета, сверху, с потолка и со стен, с трех сторон, отгадывал самые привлекательные и возбуждающие ее места и местечки, легко, свободно, текуче и без надрыва, ровно, не рвано, почтительно и уважительно, заботливо и уверенно украшая ее, мою женщину, что-то нашептывая тайное ей почти неслышно, подталкивая тем самым, то есть всем своим нынешним поведением, женщину к действию и движению.
Она улыбалась непросто — и чувственно, и невыносимо нежно, и грубо-отталкивающе, — когда сползала с гладкой, снежной раковины на пол, когда втекала в свои остроносые туфли на шпильках, когда отстраивала нетвердые, но весомые и решительные шаги в сторону длинноволосой женщины.
Мои глаза, как объектив киноаппарата, бесстрастно следовали за неторопящейся новорожденной…
Качнулась стена туалета, скосился потолок под острым углом, заскользили белым-белым расплавленным воском по неспокойно шевелящемуся кафелю оплывшие вмиг, как запаленные свечи, раковины и унитазы…
Голое тело, почти совершенное, излишне тонкие ноги, насытилось властью и силой, налились, я видел, обаятельно некоторые — необходимые — мышцы на хрупкой, но стойкой спине…
— Убью, на х…! — захрипела жестоко моя женщина — запредельно и буйно, как не человек, как смертельно больной или искромсанный врагами, но живой еще зверь. — Не кончишь икать, убью, на х…, твою мать, грязная сука!
Вбила двумя короткими ударами рук икоту в длинноволосую женщину обратно вовнутрь — пузыри надулись от неожиданности на глазах у длинноволосой женщины и лопнули со звуком разбитого стекла оба одновременно…
За головой потянулись и плечи, покрытые инеем, заледеневшие, трескучей корочкой изуродованные, а за плечами и грудь, и живот. Воткнулись лопатки в лужу мочи, жирные и мутные брызги несдержанно возмущая, подпрыгнула ватно голова на подушке из жидкости, не коснувшись даже поверхности кафеля, руки распятием раскинулись, едва за плечами и головой поспевая, радужную на свету влагу запоздало расшвыривая…
Иголки неутомимых мысков кололи длинноволосой женщине бедра, ребра и ягодицы. Длинноволосая женщина хныкала, ныла, пыхтела, икала, но продолжала тем не менее петь свои романтичные, сентиментальные, гондольерские песенки.
— Не кончишь икать — разорву!.. Раздеру на кусочки, мать твою, беспомощная, ссаная тварь!.. Ты не имеешь права, сучка, даже смотреть на него, а не то что икать, когда он находится рядом! Ты не имеешь права даже смотреть на меня, а не то что икать, твою мать, когда я, я, я, я, я тут стою рядом! — свирепела, не утешая себя, отдохновенно и беспрепятственно моя женщина, жевала удовольствие, проглатывала наслаждение, и все искренне, ничуть не играя для чьего-либо постороннего взгляда — взгляда, например, моего…
— По-моему, все-таки тебя зовут Настя, — раздумчиво и отрешенно заметил я, без интереса почесывая ресницей зазудевшую бровь.
Женщина вытянулась, по спине растряхнув свои не короткие тоже, чуть подзавитые волосы, руки назад отвела, с явным усилием их выгнула, до дрожания пальчиков даже, словно собиралась теперь запеть «Бухенвальдский набат», имеется в виду вот это: «Люди мира, на минуту встаньте, слушайте, слушайте!..» и т. д. И позабыв или подзабыв на какое-то время, и не исключено, что в общем-то и навсегда, о длинноволосой женщине, в собственной крови, в собственной моче и в собственной же неполноценности захлебывающейся, развернулась ко мне и сказала, тихо и внимательно поглядев на меня предварительно:
— Это имя так далеко от сегодня… Я столько времени имела имена совершенно другие. Я столько лет не имела имени вовсе… И так печально это имя теперь вспоминать… Настя, Настя… Звучит как трепет легкого девичьего платья на теплом весеннем ветру… Настя… А в этом имени есть, кстати, секс… Отец был пижон, а мама красотка… Отец назвал меня так в соответствии с тогдашним МГИМОшенским выпендрежем… Мама смеялась, но потом согласилась… Будучи Настей, я впервые влюбилась… Скажи: Настя…
— Настя, — сказал я, — Настя, Настя, Настя, Настя, Настя…
Моя женщина вычистила губы от сухости — ловко и быстро — маленьким язычком.
— Еще, — попросила она. — Еще…
— Настя, Настя, Настя, — говорил я, говорил я, говорил я.