Длинноволосая женщина облизывала мои щиколотки. Как палочки от эскимо, пуская пузыри, гыкая и агукая, задорная и заливистая. Возбуждаясь от личной отваги и собственной радости. Она решилась на это в тот самый миг, как только за женщиной Настей захлопнулась дверь. Смеялась смехом, похожим на стон. Цеплялась, как кошка, ногтями за мои голые ноги. Я не подумал дожидаться, пока она доберется до моего члена, до моих губ и до моего языка. Я взял ее как куклу, как котенка, как щенка, как слоненка, как поросенка, как ягненка, как лягушонка и т. д. под мышки и поставил ее рядом с собой. Запах мочи нервировал и услаждал. Я был в себе, и я был готов! С легкостью и удовольствием приподнял длинноволосую барышню и посадил ее на снежную раковину, на ту самую, на которой только что жила и любила женщина Настя, моя женщина. Задавил поцелуем икоту. Заинтересованные, участливые губы возбуждали еще острее и ярче. Я съедал засохшую на женщине кровь и разрывал бесстыдно обороняющие ее одежды… Вот, вот, вот… Я помню чудное мгновение, я помню, помню, помню… Говорил что-то самому себе непонятное, грубо и жестоко дышал, не контролировал руки — они взбесились, они вытворяли чудовищное… На какие-то мгновения забитыми потом глазами взглянул на женщину, на ее лицо, на ее плечи и на ее грудь, на коленки, на щиколотки и ступни… Выдохнул шероховато. Заматерился отвратительно. И неэротично. Подал себя назад. Отвел себя на шаг или на два. Размазывал пот по соскам своим, по волосам на груди, по шее, по животу.

— Не получится, — грузно сказал. — Не смогу я. Что-то не так. Или в тебе. Или во мне. Я очень хотел бы, но не смогу. Ты прости меня… Ты другая, понимаешь? Совершенно другая…

Я не хотел ее обижать. Я не хотел ей говорить, что она, допустим, дышит не так. Ну не так вот, и все. Как педагогически, мать ее, запущенный, дворовый мальчишка (не девочка именно, а точно мальчишка, как ни прискорбно), как простуженная беспородная собачка под осенним дождем, как пьяная бабка во сне на лавочке в парке, как, как, как… Я не сумел бы сказать славной женщине, что неправильно она поворачивает голову — неправильно для меня, уточняю, — что иначе, чем следовало бы, закрывает и открывает глаза, что не в пример моей женщине Насте нетерпеливо и невпопад дергает бедрами, не гладит, а карябает мои ягодицы, что слова произносит во время ласк формальные и ненужные, прочитанные где-то когда-то, услышанные от кого-то недавно или давно, что-то типа «О, какие у тебя сильные руки…», «О, какие у тебя крепкие зубы…», «О, какие у тебя огромные уши…», «О, какие у тебя жаркие губы…»

Она выла, когда я одевался. Она блевала, когда я выходил…

Она скоро умрет. Покончит с собой или погибнет от какой-нибудь невнятной болезни. Но если все-таки пока и не исчезнет до поры до времени из этого мира, то жизнь разрушит свою явно и без сомнений. Преступлениями. Стремлением к самоуничтожению. К самоуничижению. Любовью к боли и самопрезрению… Она вроде как бы и есть, и ее на самом-то деле вроде как бы и нет. Она никак не востребуема. Мужчины, которых она выбирает, проходят не то чтобы мимо нее, они проходят словно бы пронзая ее, словно бы сквозь нее — не замечая ее… Она понимает, да, что таких, как она, незамечаемых и невостребуемых — никогда и ни при каких обстоятельствах, — подавляющее большинство в этом мире, а в нашей стране, в России, их даже больше самого-самого что ни на есть подавляющего большинства, но она тем не менее ни за что с таким положением вещей не желает мириться… У нее есть Сила, но у нее нет Пути — не реального, не настоящего, не ЕЕ, а того самого, который она себе намечтала и навоображала… Она должна в такой ситуации либо согласиться на тот Путь, который ей нынче предложен, либо просто и обыкновенно как можно быстрее убраться с этого света… Она скоро умрет… Она не скоро умрет…

Женщину Настю распяли на стене, ровно напротив женского туалета…

Я вышел из туалета — дверь осталась за спиной, рев и клекот, исторгаемые длинноволосой женщиной, тотчас же стихли — и ударился глазами о Настю. В глазах заломило, но привычно и закономерно, от нелепости и яркости представшей картинки. Мне всегда ломит глаза, когда я вижу неумелые, но претенциозные картинки перед собой…

Это я здесь главный. Я — Бог. Это я создал Старика, а не Старик создал меня. А создание чье-либо, неважно чье, а тем более создание конкретно мое, само по себе, без моего непосредственного участия создать ничего не может, не в состоянии — во всяком случае ничего талантливого и впечатляющего…

Настю приколотили к стене. Толстые гвозди с декоративными шляпками — такими гвоздями скрепляют мебель, на такие гвозди вешают картины, такие гвозди используют часто при обивке богатых дверей — пробили Настину одежду и приклеили ее таким образом вместе с самой бедной Настей к коридорной стене. Десятки гвоздей. Сотни гвоздей. Ровными рядками. На рукавах. На юбке. На туфлях — гвозди вбиты в мыски туфель, между пальцами, и загнуты еще изощренно… Лицо Насти и ноги Насти, да и, собственно, большая часть одежды Настиной исстеганы пестро всякими красками — синей, красной, желтой, черной, белой. Полосы и мазки наносились бессистемно и хаотично — для демонстрации своей силы всего лишь или для демонстрации в крайнем уж случае явного своего присутствия (на первый, но не всегда верный взгляд). В глазах моей женщины ужас и гибель. Задеревеневшие губы по желанию не шевелятся. Оледеневший язык никак не оттает.

Старик оставил свой знак. Старик обратился — в первый раз за прошедший вечер и начавшуюся ночь — с помощью этого знака ко мне. Значит, этот сукин сын все-таки существует… Так не бывает. Это фантазии… Это мои страхи. Или это самые заветные, самые затаенные и самые трепетные мои мечты. Мечты о чем? О материализации Старика? Чушь! Страхи чего? Страх, например, оказаться окончательно неуспешным и оттого навсегда и всеми забытым. И теперь и потом. И ныне и в будущем… Возможно… Но обладает ли этот страх вместе с тем такой силой, чтобы столь быстро и столь совершенно материализовать Старика? Глупость. Нелепица. Паранойя. В действительности — больное, воспаленное, уставшее, саднящее воображение того, кто хочет, кто требует, кто взывает, чтобы все, кто вокруг, называли его Великим Художником…

Кто-то подобный, похожий случайно на моего Старика дразнит меня в этот вечер и меньшую часть начавшейся ночи, руководствуясь некими неуяснимыми никогда уже теперь мною соображениями или примитивно банально принимая меня за кого-то другого. Скорее, я думаю, так… Это единственное устраивающее меня сейчас объяснение.

Я готов был вырывать гвозди из стенки зубами. Ужас и страдание женщины я принимал, без преувеличения, как свои. Боль кромсала мои коленки и грызла сладострастно и издевательски вместе с тем мои плечи. Я вспоминал чудовище, которое пришпилило меня какие-то секунды назад к коридорной стене, перед тем ниоткуда возникнув, смрадно воняя, ощутимо толкая меня жаром докрасна раскаленного тела или видимости только этого тела, подавляюще и пугающе рыча, стреляя кипящей слюной, и мне хотелось, отчаянно и безнадежно, как можно скорее отсюда бежать, и мне хотелось лишиться сознания и не видеть больше его, того, кто вогнал меня в боль и бессилие, и не слышать больше его и, значит, не бояться больше его, мне хотелось исчезнуть и объявиться через какое-то время вновь, например у себя дома в своей постели с книжкой «Улисс» Джеймса Джойса в руках…

Кто-то процитировал доктора Лектера. Молчащие ягнята вот уже сколько лет не дают покоя ни гениям, ни бездарностям. Чудовище, не человек, животное, призрак или все-таки человек, я не знаю, не знаю, с особым тщанием и грубой старательностью расписал краской, черной и красной, густо, жирно, обильно именно брюшную часть моей женщины Насти… Метров с трех, то есть с того места, где я стоял, разглядывая женщину, можно было подумать, что в совершенном теле ее кто-то пробил — чем-то, или кто-то выел, возможно, кто-то выгрыз, так даже вернее, зубами, наверное (сам доктор Лектер или преданные его последователи), неправдоподобно огромную дыру с рваными лоскутно краями…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: