Немцев отогнали далеко за Ростов, когда в городе появились летчики. По утрам они уезжали к своим машинам, а вечерами возвращались в Моздок, снимали комбинезоны и шли в клуб, где бывали танцы, в старенький кинотеатр, превращенный в Дом офицеров, а до того ужинали в офицерской столовке.

Когда мать устроилась в столовую посудомойкой, мы заметно повеселели: летчиков кормили неплохо.

Теперь я с нетерпением ждал вечера. Едва начинало темнеть, как мне уже не сиделось дома.

Люська бросала свои куклы, притихнув, затаившись словно мышка, сидела терпеливо в потемневшей комнате.

Проходившие через город красноармейцы оставили нам котелок. Мать еду варила в нем во дворе на таганке из двух поставленных на ребро кирпичей. Я брал котелок, наказывал Люське не баловаться с огнем, электричества не было, в комнате горела коптилка из гильзы. Ждал за дверью, когда Люська звякнет крючком, и не спеша, чтоб порядком стемнело, направлялся к столовке.

С черного хода я входил в длинный коридор и, миновав его, заглядывал в посудомойку.

Мама меня ждала, а если не успевала заметить, ей кричали женщины-товарки с красными по локоть руками:

— Эй, Даша, твой «кормилец» притопал…

Все звали меня «кормильцем», я не понимал иронии и прозвище принимал как должное.

Взяв из рук моих котелок, мама легонько выталкивала меня в коридор и говорила, чтоб ждал ее около входа.

Через несколько минут котелок возвращался ко мне, полный пшенной кашей с кусочками мяса, пшенку летчики почему-то не жаловали и почти всегда оставляли, иногда попадались и котлеты. Ну просто не котелок, а скатерть-самобранка…

Я возвращался однажды с полным котелком из столовой, внимание мое привлекли костры на заросшем тополями берегу Терека. Решив посмотреть, что там происходит, я двинулся к метавшимся среди стволов огням.

В роще над Тереком расположились лагерем возвращавшиеся по домам беженцы. К тому времени был освобожден Северный Кавказ, и из-за Большого хребта люди шли на Кубань и в Ставрополье. Городские власти сбивались с ног, организуя им ночлег, питание и отправку в товарных вагонах по железной дороге, но бывало, что не хватало вагонов и места под крышей для вновь прибывших.

На берегу расположилось несколько семей. Там было какое-то подобие палатки: под одеялом, натянутым на две ручные тележки, возились ребятишки, женщины и горбатый старик сидели у костра. Во второй костер подкладывала хворост седая косматая старуха, третий костер уже догорел, и возле огня не было никого.

Я подошел поближе. Нам ведь тоже досталось несладко. Когда город бомбили, мать решила перебраться с нами в соседний хутор. Сложив самое необходимое на тележку, она увела нас из города, и мы пережили тяжкое время в деревне. Потом вернулись в город, и сейчас у нас был дом, был свой угол.

У этих людей не было ничего…

Вдруг кто-то тронул меня за рукав. Я повернулся и увидел малыша чуть постарше нашей Люськи.

В одной руке он держал алюминиевую крышку от немецкого котелка, второй цеплялся за мою руку, а глаза его смотрели в котелок с пшенной кашей.

Вот он поднял их, запавшие свои глазенки, и тихо сказал.

— Исты хо́чу…

Я смотрел на пацана, на его большую голову на тоненькой шее, голову он запрокинул назад, ему тяжело было держать ее прямо.

— Исты хо́чу, — повторил мальчишка. — Дай…

Забрав у него крышку от котелка, я отложил туда каши. Пацан запустил в кашу пальцы и тут же принялся жадно есть.

— И мне, — сказали рядом.

Позади стояли две девчонки, такие, как Люська, и в четыре руки держали передо мной солдатскую каску…

В тот вечер мы с Люськой легли спать без ужина. Я уже спал, когда пришла мама. От скрипа отпираемой двери я проснулся и, когда мама села за стол, чтобы выпить стакан чаю, рассказал ей все. Она положила голову на руки и заплакала.

— Ты сердишься, мама, да? — сказал я.

— Дурачок, — сказала она, отерла ладонями щеки, притянула меня к себе, провела ладонью по волосам, улыбнулась, пошарила в кармане мужского пиджака, мама ходила в нем на работу, и протянула мне подмоченную с края горбушку хлеба.

Помнится мне и совсем другая история. Я только что принял из рук матери котелок с объедками и двинулся было домой, как за плечо меня цепко ухватила твердая мужская рука.

Это был завхоз столовой.

— Ты куда намылился, пацан? — до противности ласковым голосом спросил меня завхоз. От мамы я знал уже, что это ловкий мужик и подонок, прилепившийся к летной части то ли по какой броне, а может быть, по мнимой инвалидности… Ряшка у него была луноподобной, силы как у бугая, а вот голос тонкий, как у скопца или того хуже… Противным типом был этот первый, но, увы, не последний завхоз в моей жизни. — Воруешь, значит? — вновь спросил он меня. — Нехорошо… Тюряга по тебе, пацан, плачет.

Мне стало страшно. Никогда не знавший за собой ни одного проступка, исключая разве привычные ребячьи шалости, я больше всего на свете боялся тюрьмы.

Рука завхоза оставила мое плечо, и тут я был схвачен ею же за ухо. Другой рукой он вырвал у меня котелок, высоко поднял его и визгливо закричал.

— Бабы! Эй, бабы! Подите сюда и гляньте, какого мазурика изловил…

Мне было стыдно, уже замаячили в дверях лица столовских женщин, вот сейчас выйдет мама и увидит этот позор…

Я зажмурился.

— Отпусти ребенка, паразит, — услыхал вдруг мамин голос и открыл глаза.

Мама стояла рядом. Вот она решительно шагнула к завхозу и подняла руку, будто собираясь ухватить его за грудки.

— Отпусти!

Завхоз отступил назад, при этом ему пришлось выпустить из тисков мое бедное ухо, но котелок остался у него в руках.

— Ты потише, потише, Волкова… Чего распетушилась? Твой, что ли, жульчонок? Распустили пацанов, у́рок из них растите…

— Тебе что? — подала голос одна из женщин. — Помоев для мальчонки жалко? Сам жрешь, как…

— Это не помои! — взвизгнул завхоз. — Числится, как корм для гарнизонных поросят… Кормовые отходы называются. И я должен их оприходовать… Так вот!

С этими словами он опрокинул наш котелок-самобранку в бак с картофельными очистками и пустой уже швырнул мне под ноги.

Я успел заметить, что на этот раз там была целая — целая! — котлета.

— Иди домой, сынок, — грустно сказала мне мама. — У меня еще много работы сегодня.

В ту же ночь я выбил камнями все стекла в доме, где квартировал завхоз. Дом был не его, он принадлежал известной в Моздоке базарной торговке и спекулянтке, а я уже научился объединять таких людей воедино.

…— Как зарабатываешь на преподавательской стезе? — спросил я Стаса.

— Конечно, не сахар, в море побольше, только на жизнь хватает, — ответил он.

— Ты по-прежнему работаешь в школе? — спросил я Галку.

— В школе.

— Значит, так и живете… Оба на ниве просвещения, сеете разумное, доброе, вечное. Ну что ж, благородный труд, ничего не скажешь.

Галка сощурилась.

— Издеваешься? — сказала она.

— А хотя бы и так. Должна же когда-нибудь наступить и моя очередь.

Я вдруг стал по-настоящему злиться, но тут подошла официантка.

— Нести горячее? — спросила она.

— Может быть, еще по одной? Под холодную закусь, а? — предложил Решевский. — Хотя ты и с минералкой…

Злоба душила меня, я старался пересилить себя… Как это было нелегко!

— А я яичницу хочу, с ветчиной, понял? — грубо сказал я. — Несите, барышня, горячее, ваш клиент жрать оченно хочет.

«Барышня» зыркнула на меня треугольными глазами и помчалась по залу. Я проводил ее взглядом и увидел, как навстречу официантке выходят музыканты в бежевых пиджаках и голубых брюках.

— Вот и лабухи, — бодро сказал я. — Сейчас и музы́чку какую для нас оторвут.

И снова сощурилась Галка.

— В дикаря играешь? — сказала она. — Ты б еще для ресторана ватничек надел и кепочку с пуговкой… Или ждешь от нас, когда в ноги тебе упадем, а ты нас резать будешь? Так пошли, доставай свою финку, или как там еще, по-вашему, «перышко», что ли…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: