Таким образом, ученых, которых двадцать лет назад поносили как народников, лишенных интернациональной широты взглядов, или как сентиментальных защитников отсталости, теперь обвиняли в «низкопоклонстве перед буржуазным Западом». Влияние Штернберга и Богораза было осуждено как «крайне вредное», поскольку они фальсифицировали историю северных народов, закрыв глаза на «дружеские отношения между русскими и местным населением» (МЛ. Сергеев); протаскивали в Россию «тлетворные буржуазные теории… космополитичные по своей природе» (С.М. Абрамзон, ДЛ Ольдерогге, Л.П. Потапов); сравнивали Малиновского «с гордостью русской науки — Миклухо-Маклаем» (Л.П. Потапов) и — самое поразительное — несли ответственность за «отрыв [этнографии] от общественных реалий» (М.С. Долгоносова){1247}.[100] Выбор жертв облегчало то обстоятельство, что и Штернберг и Богораз были евреями: антисемитизм был неотъемлемой частью кампании по борьбе с космополитизмом. С.М. Абрамзону, который был инициатором нападок на Штернберга и Богораза, вскоре пришлось оправдываться за свои собственные ошибки. В 1952 г. он занял место своих бывших жертв в качестве «фальсификатора номер один» достижений русского народа{1248}.
Еще одним важным требованием было помнить, что представляет собой «настоящее» («современность»). Никто — по крайней мере, никто из ветеранов культурной революции — не сомневался, что
задачей советской этнографической науки является борьба за строго партийный, строго дифференцированный подход к культурному наследству каждого народа, умение различать в нем передовые, прогрессивные явления, которые «только и безусловно» должны войти в золотой фонд национальной социалистической культуры каждого народа, и те явления, которые являются отражением старого, отсталого, застойного уклада жизни, взорванного Великим Октябрем, и подлежащие скорейшему изживанию{1249}.
Каждое этнографическое исследование нерусских народов должно было состоять из двух частей: очерка отсталой и застойной традиционной жизни и описания перемен, «счастливыми современниками» которых являются советские ученые{1250}. Возможной альтернативой было описание современных сообществ «в условиях мощного развития социалистической промышленности, крупного механизированного социалистического сельского хозяйства, постепенной ликвидации существенных различий между городом и деревней, быстрого роста материального благосостояния и удовлетворения духовных потребностей народа», а также отдельных пережитков прошлого, способных замедлить движение по пути прогресса (жизнь как она есть минус пережитки равняется жизни, какой она должна быть){1251}. Неспособность отличить старое от нового и «одинаковая бесстрастность или, наоборот, одинаковое пристрастие» свидетельствовали в лучшем случае о формализме (как в случае двух наиболее известных полевых этнографов-северников — Попова и Василевич){1252}. Полная слепота ко всему новому приравнивалась к национализму или намеренной клевете, а неумение обнаружить следы старого превращало этнографа в «счастливого современника», в то время как его реальной задачей считалось быть «не просто регистратором фактов, а активным борцом с пережитками в быту и сознании людей»{1253}.
Прежде чем начать создавать «современную этнографию», следовало, однако, присягнуть в верности той общей концепции человека, которая и сделала новую науку возможной. Согласно официальной точке зрения успех революции в целом и «великого перелома» в частности был основан на вере в возможность полной и окончательной победы воспитания над наследственностью. «Буржуазная псевдонаука генетика» изгонялась из всех уголков советской жизни, а Лысенко-мичуринская теория наследования приобретенных качеств пропагандировалась как ленинизм в естественных науках. Преобразованиям в заданном направлении не было границ, а с закреплением этих преобразований не было проблем{1254}. В понимании этнографов этот принцип означал не только что человеческая психика не детерминирована наследственностью, но что «условия жизни» влияют «на формирование физического типа человека, на изменение его наследственной природы»{1255}. Любые возражения считались разновидностью расизма, а расизм парадоксальным образом считался разновидностью космополитизма. «Хорошо известно, что этнографы и путешественники по Африке отмечали большую одаренность детей негров в естественной обстановке. Они наблюдали, например, как негрские дети в возрасте 3—4 лет умели управлять пирогой, ставить западни для птиц, ловить лисиц и т.д.»{1256} Иначе говоря, в хороших руках они могли бы вырасти хорошими советскими гражданами или даже, если верить Мичурину, приобрести новые физические качества. В.В. Бунак, глава советской школы физической антропологии, только что снятый с поста главы Отдела физической антропологии в Институте этнографии, возразил на это, что, «если человек съест лишний килограмм сахара, это еще не значит, что у него изменится форма черепа или еще что-нибудь»{1257}. Вскоре после этого ему пришлось раскаяться и признать «безусловную правильность принципов советского дарвинизма, формулированных академиком Т.Д. Лысенко»{1258}.
Возрожденная советская этнография получила официальное крещение летом 1950 г.{1259}, когда Сталин согнал с трона призрак И.Я. Марра, последнего из радикальных гуру эпохи «великого перелома», чьи теории и последователи каким-то образом избежали судьбы прочих «упростителей и вульгаризаторов марксизма, вроде “пролеткультовцев” и “рапповцев”»{1260}. Согласно Сталину, языки не являются частью надстройки; не имеют классовой основы; не изменяют своей сущности в соответствии с изменениями общественного строя; подлежат изучению при помощи сравнительно-исторического метода (в особенности славянские языки) и никогда не возникают в результате «взрывного скрещивания» двух языков-родителей (русский язык, например, «выходил всегда победителем» из контактов с другими языками){1261}. Язык, по словам Сталина, является «общим для всех членов общества» независимо от классовой принадлежности и на протяжении всей национальной истории{1262}. Термин «общество» под пером Сталина относился исключительно к этническим сообществам, в первую очередь к «нациям». Классы могут обладать собственной классовой культурой (которая является частью надстройки), но народы обладают языками — а также, надо понимать, культурами, — «сущность» которых остается неизменной на протяжении всего существования этих народов, т.е. «несравненно дольше, чем любой базис и любая надстройка»{1263}.
Таким образом, предмет советской этнографии снова обрел право на жизнь — более того, он стал центральным элементом официальной риторики. Поворот к этничности и современности был признан правильным. Вслед за тенью Марра ушел в небытие и кризис этнографии как науки. А те ученики Марра, которые не ушли в небытие, должны были отречься от своего прошлого (Талетов дал прощальный пинок своим боевым товарищам, отозвавшись о них как об «уже давно канувших в Лету “деятелях” ближайшего окружения Марра, не имевших к науке никакого отношения»){1264}.
100
Одной из жертв кампании 1949 г. стал Д.К. Зеленин, влиятельный старый этнограф и филолог. В 1930 г. Толстов обвинил его в «предоставлении “научного” оправдания тем группам внутри и за пределами Советского Союза, которые заинтересованы в росте русского шовинизма» (К проблеме аккультурации. С. 87). В 1949 г. Толстов возглавлял кампанию, в ходе которой Зеленина сочли виновным в пре-уменьшении культурных достижений русского народа (Потехин И.И. Задачи борьбы с космополитизмом в этнографии. С. 24; Обсуждение доклада И.И. Потехина. С. 171).