Вскоре после первого испытания, частью которого были вкус сырого мяса и запах «псины, прелой кожи, сырости», молодая женщина узнает, чего от нее ждут. Ее отцу нужна помощь и утешение в старости; ее роду нужен наследник; а ее народу нужны ее образование и опыт. Это серьезная ответственность, и Анико понимает, что не сможет отмахнуться от нее, хотя и чувствует себя жертвой. И все же, как быть с ее собственной жизнью, учебой, мечтами?

Как бросить все: институт, театр, кино, танцы, споры с товарищами об искусстве, об интересном и ярком будущем? Как забыть шумные, горячие улицы города, любимые места, где не раз так хорошо думалось и мечталось, и добровольно отдать себя мерзлой тишине, затеряться в белом просторе снегов, надеть ягушку, жить при керосиновой лампе и… состариться?!{1436}

Мало-помалу она осознает, что ей предстоит не просто выбор между долгом и свободой, между мученичеством и самореализацией. Она начинает понимать, что есть своя правда в той жизни, которую ее сородичи унаследовали от своих предков: «Сейчас Анико поразило… общее выражение значительности и достоинства на лицах ненцев и их каменных богов. Должно быть, сидящие перед ней люди знают что-то важное и основное в жизни, чего не знает она, иначе не вели бы себя так спокойно и уверенно»{1437}.

Наконец, полная сомнений, но уже не чувствуя растерянности, она принимает из рук отца наследственных идолов своего рода: «Анико… взяла Идола и несколько минут стояла неподвижно, понимая, что приняла сейчас душу отца, матери, деда и всех, кто жил на земле до нее. Не Идола отец передал ей, а право, святой долг жить на родной земле и быть человеком»{1438}.

Значит ли это, что она должна остаться в тундре? И если так — должна ли она раствориться в традиции, узнать «что-то важное и основное в жизни» — и отбросить четырнадцать лет учебы и новых открытий? Или она должна использовать свое образование, чтобы «помочь ненцам сделать жизнь в тундре такой же благоустроенной и насыщенной, как на Большой земле» — например, не позволяя им тратить все деньги на спирт?{1439} А если так, то как быть с тайной древнего Идола? И значит ли это, что ее детям придется столкнуться с такой же дилеммой?

Анико еще не обдумала всего этого как следует. В конце повести она уезжает в город, не зная, вернется ли обратно[111].

Перестройка и малочисленные народы Севера

С началом перестройки и крахом цензуры в 1986—1988 гг. дискуссия о положении коренных народов стала интенсивнее и разнообразнее. Интеллигенты-северяне могли свободно говорить об атаке государства на образ жизни, который составлял смысл их существования. Этнографы-шестидесятники могли сказать «мы вас предупреждали» и указать на социально-экономические проблемы, явившиеся следствием перехода к оседлости и принудительного переселения, против которых они в свое время тихо возражали. Впервые за свою научную карьеру они могли открыто отождествлять себя с благополучием «своих народов» в противовес интересам государства и в поддержку коренной интеллигенции. Молодые демографы, экологи и психологи могли свободно применять свои новые методы в самых отдаленных уголках Крайнего Севера и использовать полученные результаты для доказательства моральной и политической несостоятельности режима. Наконец, средства массовой информации жаждали рассказать об этих результатах и посылать репортеров на поиски новых разоблачений[112].

Читающая публика вдруг узнала, что хозяйство коренных народов в ужасном состоянии, что переселение было страшным бедствием, что ликвидация кочевого образа жизни была фикцией и что оленеводство неуклонно приходит в упадок{1440}. Выяснилось также, что большинство совхозов Арктики — безнадежные должники (себестоимость шкурки песца, за которую государство платило 65 руб. 13 коп., составляла 150 руб.) и что исключительное значение, придававшееся выполнению плана, привело к радикальному сокращению традиционных форм потребительского спроса{1441}. Большинство ружей и лодок находилось под контролем государственных учреждений; охота и рыболовство для личных нужд были строго ограничены; а большинство блюд традиционной северной кухни в школах-интернатах было запрещено по санитарно-гигиеническим соображениям (и чаще всего заменялись консервами). На Чукотке с 1970 по 1987 г. потребление рыбы на душу населения сократилось наполовину (с 80 до 40 кг в год); в низовьях Оби коренным северянам было запрещено ловить лосося и осетра или охотиться на лосей и медведей; а Тюменский облисполком объявил все виды охоты в весенний сезон незаконными. Выяснилось, иными словами, что многие народы Севера превратились в браконьеров в своих традиционных охотничьих угодьях и что обещанные потребительские товары были дефицитными, дорогими и часто ненужными (поскольку они предназначались для иммигрантов){1442}.

В большинстве своем эти факты отражали знакомые проблемы, но проблемы эти были заново поставлены и переосмыслены в интересах создания хрупкого и священного целого, известного как «окружающая среда». Предмет забот романтиков-«деревенщиков» и торговли в региональной политике, окружающая среда никогда не занимала важного места в дискуссиях о положении коренного населения Севера: ямальская тундра и хантымансийская тайга не могли волновать воображение правительственных плановиков и русских интеллигентов в той же степени, как озеро Байкал. Но, после того как тема «интересов Севера» стала обсуждаться в прессе, а со временем и в представительных органах, «экология» превратилась в метафору колоссального — воистину изначального — зла бесконтрольной государственной власти. Выяснилось, среди прочего, что с начала 1960-х до конца 1980-х годов стада северных оленей сократились на 25%; рыбные ресурсы бассейна Амура — на 95%; а площадь рыболовецких угодий в Ханты-Мансийском автономном округе — на 96%. В течение 1976—1977 годов в Ямало-Ненецком автономном округе пришло в негодность 1,2 млн. гектаров оленьих пастбищ; в 1986 г. в воды реки Харутей-яги попало 900 т нефти; а в 1987 г. в два притока Амура сбросили 6 т угля, 10 т мышьяка и 27 т цинка. Амурский целлюлозно-бумажный комбинат сливал в реку 50 млн. кубометров отходов в год, а Ненецкий автономный округ уже лишился 25% всех оленьих пастбищ{1443}. По словам писателя Еремея Айпина, который перенес свои тревоги из беллетристики в политику, все больше коренных северян «бегают от буровых, от трасс нефтепроводов, от зимников и бетонок»{1444}.

В результате неограниченной промышленной экспансии с 1959 по 1979 г. удельный вес коренного населения, занятого в традиционных сферах хозяйства, снизился с 70 до 43%{1445}. В то же самое время выяснилось, что современные поселки, которые должны были создать привлекательную альтернативу традиционному образу жизни, не соответствовали ни первоначальным обещаниям, ни тем более литературным описаниям Большого путешествия. В конце 1980-х годов средний размер жилплощади составлял приблизительно четыре квадратных метра на человека. Лишь в трех процентах домов был газ; в 0,4% — водопровод и в 0,1% — центральное отопление{1446}. Здания, которые критиковали за несоответствие условиям Арктики еще в конце 1950-х — начале 1960-х годов, так и не были отремонтированы или модифицированы{1447}. Но самым тревожным было то, что коренные северяне, вытесненные из традиционной среды обитания, оказались не способными воспользоваться новыми возможностями. Проблемы, которые социологи впервые поставили в 1970-е, теперь описывались как антропогенная катастрофа, беспрецедентная по своему масштабу, и, возможно, необратимая. По словам Айпина, народы Заполярья «“великого скачка из патриархальщины к социализму”, как предрекали обществоведы… не совершили — из них не выросли ни нефтяники, ни геологи, ни строители»{1448}. Напротив, по мнению одной группы этнографов, «северные школы в течение более чем двадцати лет выпускают из своих стен молодых людей, не подготовленных ни к каким сферам общественного труда»{1449}. С 1959 по 1979 г. удельный вес коренных северян, занятых неквалифицированным «черным» трудом (уборщиц, грузчиков, сторожей), вырос с 13 до 30%, а в богатых нефтью Ханты-Мансийском и Ямало-Ненецком автономных округах — до 30—60% (в некоторых совхозах — до 90%){1450}. По данным этнографа З.П. Соколовой, типичное поселение коренных народов могло обеспечить работой около трети своих обитателей (остальные пополняли ряды управленческого и подсобного персонала с весьма скромными обязанностями). Местная администрация, похоже, считала это нормальным положением дел: если туземные женщины имели право на более продолжительное пребывание в роддомах (до 30 дней); туземные дети росли в школах-интернатах на полном содержании, а туземные студенты вузов получали бесплатные билеты на проезд к месту учебы в дополнение к бесплатному жилью, питанию и одежде, то не было ничего удивительного в том, что со взрослыми туземцами (которые, согласно распространенному мнению, никогда не становятся взрослыми в полном смысле слова) обращаются как с вечными подопечными государства{1451}.

вернуться

111

Автор повести Анна Неркаги вернулась в тундру с намерением остаться там навсегда. См.: СП. 1990. № 2. С. 32. Литературную версию рассказа об успешном возвращении домой см.: Ненянг Любовь. Звон оленьих рогов // Близок Крайний Север. [В настоящее время Анна Неркаги возглавляет экспериментальную школу-стойбище для детей-сирот на Ямале — «Школу любви». В обучении и воспитании детей сочетаются принципы традиционного ненецкого уклада и православия. См.: Белов А. Семь чумов вокруг храма // Тюменские известия. 2006. № 257 (4220). 23 ноября; Ямал-Информ. Интернет-газета Ямало-Ненецкого автономного округа. 2007. 11 января. http://www.yanao.m/6/2007/ 1/11/7002/ Последнее посещение 28 августа 2007 г. — Примеч. пер.]

вернуться

112

Одной из первых разоблачительных публикаций, достигших широкой аудитории, была статья В. Шарова «Мала ли земля для малых народов?» (Литературная газета. 1988. 17 августа), написанная после поездки на Чукотку вместе с этнографами Михаилом Членовым и Игорем Крупником и опубликованная после нескольких месяцев проволочек.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: