Лекок подумал с минуту и, будучи честен не только с другими, но и с самим собой, признал:
– Приношу вам своя извинения, Тарчинини, и благодарю за урок. Значит, это сделал Орландо Ланзолини?
– А это уж другое дело...
– Но, послушайте, все ясно, как день! Даже по словам его жены, Росси подозревал, что она изменяет ему с парикмахером. Он каждый вечер ходил в парикмахерскую, надеясь застать их вдвоем, а может быть, желая изучить своего соперника и понять, что нашла в нем Мика. Тот испугался такого упорного наблюдения и убил его, чтоб избавиться от него и жениться на вдове. По-моему, яснее быть не может!
– Разумеется, если только вы мне объясните, по какой причине синьора Росси не в курсе поступков своего мужа, которого Ланзолини, будь это так, видел ежедневно.
– Так, по-вашему, Орландо невиновен?
– Полегче, amigo! Сейчас я могу сказать только, что его виновность не кажется мне бесспорной.
– Что же мешает вам его допросить?
– Скоро семь часов вечера. Я привык каждый вечер, который посылает мне Господь, пить вермут в "Академии" на виа Мадзини, в семь часов, и не понимаю, зачем изменять своим привычкам, если один из жителей Вероны подвернулся под пулю?
– Но ваш долг...
– Дорогой Лекок, вам что, обязательно нужно разыгрывать из себя профессора морали? Мой долг – найти убийцу Росси. Я его найду, будьте спокойны; а остальное никого не касается.
– Но если Ланзолини, предупрежденный вдовой, бежит?
– Вы все никак не поймете! В Бостоне может быть, что Орландо, будучи виновным бежит; но не здесь. Он никуда не денется от своей Мики. К тому же, вспомните, я дал ей понять, что ее муж покончил с собой. Зачем Орландо бежать при таких обстоятельствах – чтоб привлечь к себе внимание, что ли? Успокойтесь, я могу пить свой вермут с чистой совестью. Кроме того, Джульетта, моя жена, готовит сегодня вечером спагетти alla vongole[15], как это умеет только она, и это блюдо не терпит ни промедления в готовке, ни отсрочки дегустации. А я лучше дам передышку Ланзолини, чем испорчу настроение Джульетте. Добавлю, amico mio, вы окажете нам большую честь, если будете так милы и отобедаете с нами.
Лекок сдался. Теперь он убедился, что американские методы ведения следствия и те, что приняты в Вероне, принадлежат вообще разным измерениям, и он зря потратил бы время и силы, обращаясь с разумными доводами к этому сыщику или пытаясь преподать ему азы криминалистики. Всего любопытнее то, что это не вызывало у него активного возмущения, как несколько часов назад. Он начинал уступать этой опьяняющей беспечности, ничему не придающей значения, этой непосредственности, видящей мир в таком свете, какого бостонец никогда не признавал, этой игре воображения, заранее разрешающей все проблемы, лишь бы не тревожить вековой лени. Он принял приглашение Тарчинини, не имея причин отказаться, и попросил только разрешения сходить в отель переодеться. Комиссар выразил живейшее удовлетворение.
– Пойдите переоденьтесь, раз уж считаете нужным, хотя у нас все без церемоний, но смотрите не опоздайте! Жду вас у себя в восемь часов, на виа Пьетра, дом 126. Что касается Ланзолини, я не о нем помню, и завтра же утром мы с ним повидаемся.
Глава IV
Сайрус А. Вильям долго не мог решить, надевать ли ему смокинг. В Бостоне это само самой разумелось бы, но в Вероне? У Тарчинини? В конце концов он остановился на костюме цвета морской воды, шелковой рубашке и строгом, гранатового цвета галстуке. Все вместе создавало впечатление неброской элегантности, какой придерживаются жители новой Англии, следуя британским традициям. Уже на выходе Лекок столкнулся с другой проблемой: следует ли ему подарить синьоре Тарчинини цветы, или лучше конфеты? Валерии он всегда приносил орхидеи, подобранные с величайшим вкусом, но образ жизни Пирсонов, конечно, не имел ничего общего с образом жизни Тарчинини. Он решил вопрос в пользу шоколада, огромной коробкой которого и запасся тут же в отеле.
Продвигаясь по виа Пьетра, Сайрус А. Вильям уже не досадовал на толчею и тесноту смеющейся толпы, заполнявшей вечерние улицы. Он даже чувствовал симпатию к этим людям, которые так явно наслаждались жизнью и, не заботясь о церемониях, окликали друг друга через улицу или самым шумным образом изъявляли свои чувства. Лекок начинал осваиваться в Италии.
Привратница дома 126, казалось, была сражена элегантностью синьора, спросившего ее, на каком этаже живут Тарчинини, и Сайрус А. Вильям покраснел, когда добрая женщина воскликнула, прижав руки к сердцу:
– Che bel'homo![16]
Смущенный Лекок вырвал ее из восторженного оцепенения, чтоб добиться желаемых сведений. На лестнице он рассмеялся, в глубине души польщенный неожиданным комплиментом. Интересно, дошел бы до Валерии юмор этой ситуации? Перед дверью Тарчинини он остановился в нерешительности: воинственный бой барабана, донесшийся до него, заставлял предположить ошибку, так как трудно было приписать подобные упражнения комиссару. Он перегнулся через перила, сосчитал этажи и убедился, что все верно. Что же это, неужели в его честь пригласили военный оркестр?
Разумеется, звонок потонул в грохоте. Он еще и еще нажимал на кнопку, что никоим образом не повлияло на музыканта.
Потеряв терпение, он забарабанил в дверь кулаком. Вдруг барабан умолк, и детский голос заорал:
– Мама, кто-то пришел!
Откуда-то издалека донеслось приглушенное эхо приказа:
– Скажи отцу!
– Папа занят!
– Я тоже! Открой сам!
– Не могу, я занят!
Сайрус А. Вильям испугался, что при такой поголовной занятости семейства Тарчинини ему придется долго проторчать на лестнице. Слышались еще крики, громкие обращения к небесам, топот бегущих ног, потом дверь распахнулась, открыв взору женщину лет сорока, с довольно крупной фигурой и нежной улыбкой, одетую, к большому изумлению гостя, не то в халат, не то в пеньюар, довольно к тому же засаленный. Запахнутый кое-как, он позволял отметить, что синьора Тарчинини обладает пышным бюстом и безупречной кожей. Страшно смущенный, Сайрус А. Вильям пробормотал, потупившись:
– Прошу прощения...
Она осведомилась без малейшего смущения:
– Вы, конечно, синьор Лекок? Входите, прошу вас.
Лекок очутился в длинном коридоре, откуда его провели в комнату, совмещавшую в себе, видимо, столовую и гостиную, где уже был накрыт стол. Он с первого взгляда заметил, что приборов восемь и пожалел, что не надел смокинга поскольку комиссар явно пригласил в его честь каких-то важных особ. Синьора Тарчинини, любезная, хлопотливая, вилась вокруг гостя, как большой неуклюжий шмель вокруг цветка. Она взяла у него шляпу, перчатки, и приняла шоколад с искренней радостью.
– Вы слишком добры, синьор, право!
Она расхаживала в своем дезабилье, колебавшем основы элементарнейших приличий, казалось, совершенно этого не сознавая. Сайрус А. Вильям уже сам не понимал, шокирован он или нет. По своей привычке он перенесся мыслями в Бостон и вообразил чопорную миссис Пирсон – мать Валерии – принимающей его в подобном туалете. Он расхохотался, и хозяйка, ничуть не обидевшись, последовала его примеру. Привлеченный весельем, на пороге появился Тарчинини.
– Вот и отлично! Я вижу, вы поладили!
Вытирая выступившие на глаза слезы, Лекок выдавил сквозь смех:
– Синьора Тарчинини оча... очаровательна...
В благодарность за комплимент синьора Тарчинини сделала что-то вроде реверанса, отчего ее пеньюар распахнулся чуть ли не до пояса. У американца перехватило дух, а комиссар ласково заметил жене:
– Может, тебе теперь переодеться, голубка?
С заключительным пируэтом голубка скрылась под звонкий аккомпанемент собственного смеха.
– Джульетта – совершенный ребенок... Всякий пустяк ее забавляет, а ей еще не приходилось принимать никого, такого... такого торжественного, как вы, дружище. Под ее веселостью скрывается застенчивость.