На следующий день, первого января, я проверил, на месте ли красная рыбка, и поспешно решил уехать. Я собрал чемодан. Я сказал: «Я уезжаю», и она не сделала ничего, чтобы меня задержать. Она хотела мне подарить одну из этрусских ваз, я отказался. Вместе с водителем она проводила меня до вокзала. По дороге она снова попросила меня рассказать о том, что произошло в Вене с этими двумя мальчиками, я никогда не хотел рассказывать ей это в деталях. Она попыталась снова: я слишком много ей рассказал, но этого недостаточно, она хотела подробностей. Я сказал: «Это были духовные отношения». Она ответила: «Я тебе доверяю, я показала тебе себя голой. Я показала тебе те снимки, которые никто никогда не видел». Она настаивала. В конце концов, я взял карандаш, листок бумаги и начал рисовать ей эротические позы, которые мы принимали. Водитель следил за нашей торговлей в зеркало дальнего вида, он заметил, что она сложила листок вчетверо и засунула его, как в старинных сказках, в корсаж.
Когда она вернулась домой, спальня была пуста. Она знала, что я больше не вернусь. В своей спальне она развернула листок бумаги и изучила позы, ее пальцы раздвинули губы внизу живота. Наконец, она сделала новый конверт, так как разорвала тот, что скрывал ее фотографии: она нарисовала на нем череп, вложила в этот конверт пятьдесят долларов и записку, в которой умоляла экономку разорвать второй конверт в случае ее смерти. В другой конверт она положила свои фотографии, завернув их в листок, на котором были нарисованы эротические позы трех мальчиков. Совсем одна, она начала смеяться.
Спустя два месяца я снова увиделся с ней в Нью-Йорке. Мне взбрело в голову купить билет на самолет, я никогда не был в Нью-Йорке. В Париже я задыхался, Нью-Йорк был последней, спасительной ставкой. Для нее Нью-Йорк был также последней ставкой: дом в Р. каждый месяц поглощал многие миллионы, она уже десять лет не работала и жила, постепенно продавая швейцарские акции, деньги заканчивались, и скоро пришлось бы продавать мебель, ковры, украшения. Но она была слишком гордой, чтобы продавать что-то даже старьевщикам и ворам, даже за меньшие деньги. Она прекрасно знала, что и тогда об этом узнают. Ей пришла мысль выпустить коллекцию банных полотенец, постельных покрывал, наволочек или стаканов для чистки зубов с какими-нибудь из ее неловких рисунков. Она приехала в Нью-Йорк, чтобы продать свое имя, свой ярлык, от чего до этого времени всегда отказывалась, когда ей предлагали миллионы долларов. Но теперь ее имя было обесценено, и она запутывалась с менеджерами и адвокатами в делах по процентным соотношениям, ей давали подписать документы, которые в последний момент подменяли другими контрактами, ставящими ее в невыгодные условия.
На следующий день после моего приезда мы пошли смотреть спектакль на Бродвее: он был таким скучным, что она заснула у меня на плече, а я начал писать на клочке бумаги критическую статью о спектакле, чтобы справиться с собственной скукой. Мы хотели уйти пораньше, до аплодисментов, но оказались под навесом театра в плену у непреодолимого проливного дождя. Я позвал такси, но оно проехало мимо, это был час окончания спектаклей. Выходившие в свою очередь люди толпились вокруг нас под навесом. Дождь стоял поистине непреодолимой стеной. На ней была норка яблочно-зеленого цвета, на глазах темные очки, и случаю было угодно, чтобы она очутилась рядом с азиатским карликом, которого приняли за ее верного рыцаря. Узнававшие ее люди разглядывали ее с удивлением: как такая женщина могла попасть в ту же ситуацию, что и они, униженная бедственным ожиданием? У нее под носом вырос какой-то человек, пыхнул ослепляющей вспышкой любительского фотоаппарата и отвернулся, даже не сказав ей ни единого слова. Я угадывал за ее очками слезы. Она сказала мне: «Глупо, что я оставила этот номер телефона дома, я могла бы позвонить своему другу, он отправил бы нам лимузин». Но я знал, что не было ни друга, ни лимузина. Я отважился пойти искать такси под дождем и вернулся ни с чем. Поливая водой, на нас навалилось отчаяние.
В конце концов, я предложил ей пойти пешком под дождем. Уже полчаса, как она не могла никуда двинуться среди этих людей, которые смотрели на нее, как на обезьяну, иного решения не было. Она раскрыла над париком программку и пустилась под дождь. Мы шли какое-то время, прежде чем остановиться под навесом кино, светящаяся вывеска которого только что погасла. Со всех сторон, крича, бежали люди, такси сигналили, не останавливаясь. Под тем же навесом на расстоянии от нас стояли двое полицейских с рациями. Один из них, покраснев, смотрел на нее и, после некоторого колебания, подошел и обратился к ней, как настоящий джентльмен: «Простите, мадам, я сожалею, что вас беспокою, но вы не мадам X.?». В этот момент стало казаться, что отчаяние оставило ее, она оживилась, слова признательности вернули ее к жизни, как возвращают к жизни несколькими глотками кислорода самоубийцу. Он сказал ей: «Я вижу, что вы с другом обеспокоены из-за дождя, может быть, мы могли бы вызвать для вас машину?». Он отвернулся сказать что-то по рации, словно не желая еще больше стеснять ее тривиальным действием, и через полторы минуты возле нас затормозила огромная полицейская машина, открывшая нам дверцы. Полицейские включили сирену, сказав: «Для нас большая честь везти мадам X.», они даже не попросили фотографии или автографа. Машина остановилась возле входа в ресторан, где она зарезервировала два места.
Это был чудесный момент: ночью в Нью-Йорке с этой почти божественной женщиной рядом со мной в полицейской машине, я был опьянен шумом сирены и скоростью, близостью полицейских и их почтительным молчанием; словно их поклонение касалось только меня, и я был единственным, кто мог даровать его ей, я взял ее руку и поцеловал.
Оплачивая счет, мы заметили двух новых полицейских у входа, спрашивающих у метрдотеля, не окажут ли мадам X. и ее друг честь быть сопровождаемыми в то место, которое пожелали бы выбрать. Она с готовностью согласилась. Но на этот раз полицейские просили фотографии с надписью, у нее их с собой не было, они должны были подняться в ее квартиру. Из опасения, что ее примут за преступницу, которую только что задержали и теперь обыскивали, она объяснила швейцару: «Месье были столь любезны, что согласились проводить нас, взамен я подарю им фотографию с автографом». Она оживала. Оба полицейских робко зашли в квартиру, они были рады увидеть, насколько эта квартира с патинированными зеркалами и всей безвкусной роскошью совпадала с тем, что они ожидали увидеть. Они оставили при себе рации с висящими за ушами проводками, так как не хотели создавать впечатления, что покинули службу. Я сфотографировал их обоих так, что она, стоя возле постели, была совсем маленькой.
Эпилог
Затем был перерыв на многие месяцы, на многие годы. Мы поругались в Нью-Йорке. Однажды ночью, много лет спустя, она еще раз мне позвонила, и ее голос показался исходящим из потустороннего мира. Я по-прежнему никуда не переехал. И не покончил с собой. Сидя на кровати, я плакал. На моем континенте было три часа утра. Она спросила меня: «Ты спишь?», - я сказал: «Нет, я плачу». Она не была на моей волне грусти, она сказала: «Не плачь, когда Папа Римский умирает, на следующий день находят другого». Она звонила мне, потому что только что снова нашла тот листок, на котором я написал ей (единственный листок, на котором я написал ей), цитируя свой дневник: «Она сказала, что ласкала себя, думая обо мне вчера вечером, до крови. Я взял ее руку, чтобы она прикоснулась к моему телу, чтобы оценила ту пустоту, которую образуют мои ребра, и она ответила: у тебя есть сердце...» Она разорвала этот листок из страха, что ее сын найдет его после ее смерти. Она сказала мне: «Должна же была быть в этой нереальной любви хоть какая-то доля любви...»