Эта неестественная настойчивость отталкивала юношу.
Старик пристально смотрел ему в лицо. Пьетро, робко на него покосившись, пытался высвободить руку.
Джакко силился улыбнуться, но выражение лица Пьетро отбивало у него всю охоту. А Пьетро чувствовал облегчение: теперь можно было просто уйти.
Как-то раз он спросил Джакко:
— А что Гизола?
Батрак весь встрепенулся, почуяв средство вернуть себе благоволение молодого хозяина, однако не решаясь им воспользоваться.
— Давненько вы о ней не вспоминали!
— Да где она?
Джакко столько всего хотелось сказать, и вместо того, чтобы ответить сразу, он почесал грудь. Сквозь прореху на рубахе виднелись темные соски с длинными волосками и раздутыми порами. Засаленный, пропотевший шнурок, на котором висел мешочек с образками, врезался в шею, оставляя отметину.
— В Радде, надо думать, — отвечал он негромко. И показал серпом на холмы Кьянти.
— Два месяца назад нам писала… Вон, видите? Радда — вон там.
— А письмо еще у вас?
— Старуха моя взяла. Наверно, у нее и хранится. Надеюсь! Черт возьми, не могла ж она его выкинуть!
Но говорил таким тоном, чтобы вселить неуверенность.
— Зачем же выкидывать? — спросил Пьетро. — Если вы ее любите, письмо должно быть у вас. Я хочу посмотреть.
Он говорил так, будто отстаивал какое-то право. Его враждебность к старику еще усилилась. А тот, озадаченный и заинтригованный, добавил:
— И кое-что еще она прислала.
И подмигнул.
— Что же? Небось, свою фотографию?
Джакко положил ему руку на плечо и тут же отдернул:
— Кто вам сказал?
— А что, не так? Отвечайте.
Джакко, лучась весельем, настроился на длинный разговор и, прислонясь к оливе, воскликнул:
— Точно!
Он смахивал на черепаху, которая, убедившись, что угроза миновала, начинает шевелиться.
Пьетро развернулся и, не говоря ни слова, в полном восторге зашагал к его дому. До Радды казалось рукой подать!
Слабо золотились колосья пшеницы, согнутые дождем и ветром в три погибели. Стебли были перепутаны и частью поломаны.
— Стойте, послушайте… — кричал вслед ему Джакко.
Маза сидела на пороге комнаты и вытирала тарелки.
— Ваш муж сказал, что у вас письмо Гизолы. Верно?
Старушка, которая много раз уже думала попросить кого-нибудь прочесть ей письмо, честно подтвердила. И после спросила:
— Это он сам вам сказал?
— А вы не хотели?
Он не стал ждать, пока она встанет, и вошел в комнату, перешагнув через Мазу, которой пришлось нагнуться пониже. Маза нравилась ему больше, но она точно так же, как и Джакко, наговаривала на Пьетро хозяину.
— Я сейчас! Не ищите в комоде — не найдете.
Пьетро вспыхнул и сказал только:
— Поторопитесь. Глупая вы женщина. Не понимаете моего к вам отношения.
Он боялся, что вот-вот появится Джакко, а при нем он говорить не мог. Временами взгляд старика вызывал в нем недоверие, а то и опаску.
Маза отыскала письмо и, прижимая его рукой к впалой груди, прежде чем отдать, предупредила:
— Только чтобы хозяин не узнал.
— Почему? И кто ему скажет?
— Почему — вы лучше меня знаете, — отвечала она, покраснев.
Потом пожевала губами, будто слюнявила дратву, собираясь вдеть в иголку.
Чтобы извлечь письмо, написанное под диктовку Гизолы кем-то из родни, поскольку сама она писать не умела, конверт неровно общипали по краям, и это покоробило Пьетро. Он прочел все письмо вслух: ее родители переболели корью, у тети Джузеппы не хватало молока для дочки.
Тогда он спросил:
— А где фотография?
Маза засмеялась, и эта ее вольность была ему по душе. Смеясь, она хлопала себя по бокам кулаками. Видны были ровные, еще белые зубы.
— На той неделе завалилась за комод, когда я пыль стирала.
И в самом деле, под вереницей святых, развешанных по стене вдоль бечевки, он заметил темно-синюю бархатную рамку — пустую. Это пустое место с белым листочком его умилило.
— И до сих пор так и не достали?
Теперь он был твердо намерен ее увидеть. Ему казалось, это его долг.
Но Маза, не желая, чтобы ее упрекали, возразила:
— Успеется еще! Кому об этом думать? Утром встаем рано, а вечером, как устанем, уже и сил нет.
— Я сам отодвину комод.
Когда требуется оказать уважение, он тоже берется за работу!
— Не пугайте меня!
Но прежней враждебности в ее глазах не было — в них была нежность, пусть смутная и неоднозначная.
— А что?
— Комод тяжелый, еще надорветесь. А я буду виновата.
Когда она о нем говорила, Пьетро казалось, его сейчас просунут куда-нибудь, как нитку в иголку.
— Не пугайте меня!
— Ну тогда помогите!
Они бы непременно поссорились, но тут она принялась убирать с комода, неторопливо, одну за другой, все безделушки: фарфоровую вазу с отбитыми краями, в которую была всунута толстенная охапка цветов, восковое изображение святой Екатерины под стеклянным колпаком, зеленоватый и мутный осколок зеркала.
— Потерпите, я сейчас.
Пьетро потянул на себя источенный жучком комод, зажатая между ним и стеной фотография упала на пол. Он поднял ее и, не отрывая глаз, понес к окну: сердце оборвалось, будто рядом ударила молния.
— Видите, какая красавица выросла? Теперь бы она вам точно понравилась!
Пьетро мгновенно понял, что значило «красавица». Сердце заколотилось быстрее, в блаженной истоме. Он ничего не ответил — губы дрожали.
Маза, часто моргая, не сводила с него глаз, будучи не уверена в том впечатлении, что произвел на него снимок. Она пихнула его в плечо:
— И что будете делать с фотографией?
Она боялась, что он захочет ее забрать, но Пьетро бы на такое и не осмелился — вдруг Гизоле бы это не понравилось. Он ответил не своим голосом:
— Вставьте ее обратно в рамочку. И смотрите: больше не роняйте.
Маза с облегчением согласилась и смахнула тряпкой наросшую на стене паутину. Пьетро сам повесил фотографию на место и придвинул обратно комод.
— И письмо тоже не выкидывайте.
— Сказать по правде, обращайся она с нами получше… я бы ее больше любила.
Пьетро резко дернулся — такого движения она за ним раньше не замечала — и она поправилась:
— Но я все равно ее люблю.
— Что она вам сделала? Вот скажите: что такою она могла вам сделать? Вы все выдумываете!
— Не скажу — это кроме нас с ней никого не касается.
Она обиделась, что ей пришлось отослать внучку! И быстро прикусила несколько раз нижнюю губу.
— Только молчите, не говорите никому, даже Ребекке, что я вам ее показала. Сейчас уходите, и не дай бог хоть кто-нибудь догадается!
Он вышел. И понял внезапно, что влюблен в Гизолу, и это не было ни странно, ни тягостно — ни капли. Наоборот, будь он твердо в этом уверен, он бы тут же признался Мазе. И разъяснил бы, что речь здесь, по сути, об устранении социальной несправедливости, и что этой задаче он посвятит себя с радостью. Разве не честно, чтобы и она стала богатой?
Через три дня он вернулся в Поджо-а-Мели.
Груша бросала на залитый солнцем сарай слабую, неподвижную тень. И все же эти полосы тени дрожали, как в лихорадке — они пульсировали и бились, как его иены, как кипящая вода.
На крыше навеса, скат которой заканчивался всего в метре от земли и просматривался весь, непонятно как вырос раскидистый куст шириной метра в два: одно растение с колючими листьями и бессильно поникшим на ножке цветком чуть не влезло в другое. Рядом валялись оплетка от бутыли и два ржавых серпа. Там же, меж двух камней, Карло выдерживал на солнце пузырек с засунутым в масло скорпионом — этим средством он лечил порезы.
Пьетро разглядел на верхушке крыши выгоревший на солнце, прибитый дождями лоскут: половинку юбки Гизолы.
Он пошел к Мазе и сказал:
— Покажите мне еще раз фотографию.
Он глянул на нее — не снимая, чтобы старуха не обиделась и не написала об этом внучке.
Гора Монте-Амиата казалась мягкой, будто вот-вот растечется.